. Эти же мысли отзываются в реплике Логина: «Я жажду не любви, не богатства, не славы, не счастья, — живой жизни жажду, без клейма и догмата, такой жизни, чтобы можно было отбросить все эти завтрашние цели, чтобы ярко сияла цель недостижимая»[291].
Герой «Тяжелых снов» предстает мучеником, осужденным видеть только «непрерывное зло жизни» — бесцельной, нелепой, глупой, дикой, злой, жестокой, злобной, больной, мертвой. Сологуб намеренно играет этими определениями на каждой странице, ведь весь мир в его представлении лишь «зеркало злой воли» (несомненно, он переадресовал герою собственные переживания, ср.: «Злое земное томленье, / Злое земное житье, / Божье ли ты сновиденье / Или ничье?»[292]).
Логин буквально заключен в магический круг зла: около него непрестанно мелькают «глупые, злые лица», звенит «злобный смех», нашептывают «злые думы» и «злые речи», наполненные «жестоким ядом злой клеветы», его преследует «кто-то злой и туманный» и т. д. и т. п., сам он страдает приступами «дикой злобы» (ср. стихотворную параллель: «На гибельной дороге / Последним злом греша, / В томительной тревоге / Горит моя душа»[293]). (Характерная черта поэтики сологубовских текстов — неприметные, ненавязчивые повторы отдельных деталей, посредством которых «сравнения перерастают в метафоры или метонимии, потом в символы и, наконец, приобретают „архетипически“ окрашенную значимость»[294].)
«Томление жизнью, „томление ненужное и тщетное“ — вот, говоря любимым выражением автора, основное настроение „Тяжелых снов“, — отмечал Ф. Шперк. — А вот и еще несколько характерных терминов из психологического лексикона этого произведения: „безнадежное томление“, „злое сомнение“, „томительное безволие“, „древняя каинская злоба“, „великая тоска жизни“, „томительные кошмары“ и пр. В своеобразном, выдержанном стиле этого „томительного“ настроения и заключается оригинальность произведения г. Сологуба»[295].
Внешняя жизнь, испытующая Логина безобразием, постепенно теряет для него осмысленность, значение и даже реальность, она ему только «кажется» (все в городе «производило впечатление жизни мирной и успокоенной», создает «прочную иллюзию томительно-неподвижного сновидения»)[296]. Принцип иллюзорности бытия положен также в основу «Мелкого беса», он сформулирован прямо в экспозиции романа: «Все принарядились по-праздничному, смотрели друг на друга весело, и казалось, что в этом городе живут мирно и дружно. И даже весело. Но все это только казалось» (курсив мой. — М.П.).
Уподобление жизни сну, череде видений, «покрывалу Майи», почерпнутое из сочинений А. Шопенгауэра и ведийской мудрости[297], доминирует в изображении душевного мира героя. «Все колебалось в туманном сознании Логина», «томило ощущение сна и бездеятельности»; «Душа колебалась, как на качелях» или даже «за порогом сознания» (у Шопенгауэра: «Жизнь качается, подобно маятнику, взад и вперед, между страданием и скукой, которые оба действительно суть ее последние части»[298]).
Мотив иллюзорности бытия структурирует все повествование романа, его развитие можно проследить в серии повторяющихся эпизодов. Логина мучает сомнение в реальности ночного посещения Ульяны («„Бред, бред!“ — тоскливо думал Логин. „Да нет, не может быть!“ <…> Или длинная Ульянина юбка смела пыль с выступа над фундаментом? Или и не было никаких следов? Логин внимательно всматривался в скупую, сорную землю дороги, но и там ничего не находил»).
Аналогичным образом построен эпизод, в котором герой вспоминает о ночном свидании с Нютой (гл. 29): «Да, может быть, и нет ее, невозможной и несравненной? Мечтатель издавна, он, может быть, сам создал ее себе на утеху?» Пытаясь развеять сомнения, одурманенный головной болью, он отправляется в усадьбу Ермолиных: «Поспешно прошел Логин по всем комнатам нижнего этажа и никого не встретил. Вернулся на террасу. Не у кого было спросить об Анне. Страшным показалось ему его опустелое жилище. „Мечта, безумная мечта!“ — думал он».
В ранней рукописной версии текста сцена ночного свидания Клавдии и Палтусова, свидетелем которой случайно оказался Логин, имела единственную мотивировку: разговор двух невидимых в темноте людей, который слушает прохожий. «Уж не это ли и есть Клавдия Брунс? И с кем она? Неужели это ее вотчим! Трагедия или водевиль? — Однако я подслушивал! — мелькнуло в его голове, как будто чье-то постороннее замечание, и сейчас же забылось. — Впрочем, жизнь богата трагедиями, — думал, подходя к своему дому»[299].
В окончательном варианте эпизод содержит два параллельных текста. Объяснение Клавдии и Палтусова звучит в воображении Логина, он «слышит голоса» — разговор двух влюбленных. «Что-то жуткое происходило в его сознании. Казалось, что тишина имеет свой голос, и этот голос звучит и вне его, и в нем самом, понятный, но не переложимый на слова».
Поток сознания героя иллюстрируется синхронным диалогом, доносящимся из сада: «Страстный женский голос, мечталось Логину, говорил: <…> Злоба жизни страшит меня, но мне любовь наша радостна и мучительна. <…>Клавдия говорила в это время Палтусову неровным и торопливым голосом, и ее сверкающие глаза глядели прямо перед собою: — Вы все еще думаете, что я для вас пришла сюда? Злость меня к вам толкает, поймите, одна только злость» — и т. д. (курсив мой. — М. П.).
Сологуб, очевидно, искал художественные решения для изображения душевного строя современного человека. Раздвоенность сознания в эпоху fin de siècle воспринималась под знаком «новой красоты» и усложнения натуры. «Двойственность — вот наша современная красота, не банальная красота так называемых цельных и здоровых душ, а красота мерцающих иллюзий, одновременно восторгающая и терзающая», — писал А. Волынский[300]; «такие формы организма, которые свидетельствуют о более сложном отношении к миру, будут казаться нам более прекрасными», — декларировал Н. Минский[301].
Ф. Шперк, автор философских сочинений индивидуалистического толка и поэмы декадентского содержания, считал самым характерным признаком современного психологического типа и декадентского сознания даже не раздвоенность, а болезненное распадение на множество «я». В рецензии на «Тяжелые сны» он писал: «Человеческое самосознание, индивидуальное „я“, действительно исчезает в декадентстве, насколько речь идет об одном „я“, об одном цельном и неподвижном средоточии личности; но чувство индивидуальности, как чувство каких-то личных неопределенно-колеблющихся состояний, не только в нем не исчезает, но, напротив, и составляет именно его настоящее содержание. Декадентство чаще всякого другого говорит „о себе“, ибо единое, органическое „я“ разбилось в нем на тысячи маленьких и малюсеньких „я“»[302].
Больной и порочный Логин, фиксирующий моменты распадения сознания на множество «я», видящий «две истины разом», с «двоящимися мыслями», очевидно, манифестировал победу «нового» — декадентского сознания: «Сознательная жизнь мутилась, — не было прежнего, цельного отношения к миру и людям»; «чаще всего огонь сознания горел как бы на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежды мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания» (ср. у Ницше: «Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью»; «В человеке важно то, что мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель»[303]).
Сологуб постепенно сгущает вокруг Логина атмосферу дискретности происходящего, ее кульминация — сцена, в которой он в пьяном бреду видит в постели собственный труп и пытается избавиться от него (гл. 13). «Это нарастающее впечатление бреда разрешается мучительным припадком раздвоения личности, изображение которого составляет чудный психологический этюд, который можно смело поставить наряду с лучшими рассказами Эдгара По, Мопассана и Достоевского», — отмечал критик[304].
В текст поздней рукописи этой главы Сологуб целенаправленно вписал недостающий для полноты психологической картины штрих: «О, если бы ты знал, как тяжело влачить за собою свой тяжелый и ужасный труп! Ты холоден и спокоен. Ты страшно отрицаешь меня. Неотразимо твое молчание. Твоя мертвая улыбка говорит мне, что я — только иллюзия моего трупа, что я — как слабо мигающий огонек восковой свечи в желтых и неподвижных руках покойника. Но это не может быть правдою, не должно быть правдою. Я — сам настоящий и цельный, я — отдельно от тебя. Я ненавижу тебя и хочу жить отдельно от тебя, по-новому. Зачем тебе быть всегда со мною?»[305]
Герой «Тяжелых снов» находится как бы на пороге здоровья и психического расстройства — в состоянии «полусна-полубреда», скуки, тоски и томления (характерная составляющая эмоционального «кода» декадентской прозы). Его угнетенная психика едва сдерживает напор асоциальных инстинктов: его томит сладострастное желание мучить и истязать Анну, не без усилия над собой он преодолевает запретное влечение к Леньке — мальчику, взятому на воспитание.
В ранней редакции текста гомоэротический мотив не был завуалирован