иличия, только переменой имен. <…>
Что касается брата Симеона, то я сделал его портрет отчетливо и точно, без прикрас, — неретушированную фотографию. Я его нисколько не возвеличил, нисколько не возвысил, как клевещут, по-видимому, с известной целью. Я писал этого славного святого по методу натуралистов, таким, каков он есть!
И далее о других персонажах:
Пусть господа литераторы не прогневаются, но эти лица так же подлинны, как и все вырисовывающиеся в моих прежних книгах; они только живут в мире, неизвестном светским писателям[404].
В предисловии ко второму изданию «Мелкого беса» Сологуб сделал аналогичное признание:
Я не был поставлен в необходимость сочинять и выдумывать из себя; все анекдотическое, бытовое и психологическое в моем романе основано на очень точных наблюдениях, и я имел достаточно «натуры» вокруг себя.
В интервью, данном в 1912 году, он дополнил эти сведения указаниями на реальную житейскую историю, рассказанную в «Мелком бесе»[405].
Научный и документальный подход к описанию действительности — характерная черта художественной манеры автора «Наоборот» и автора «Тяжелых снов» и «Мелкого беса», остававшаяся константой стиля каждого из них на протяжении всего творчества («родимое пятно» натурализма). В этом конкретном смысле и Гюисманс, и Сологуб могут служить примером художников школы Э. Золя, о которых не без иронии писал Н. Минский:
Прежде всего, писатель сам себе как бы делает художественный заказ: дай, мол, изображу мир растений и цветов, или мир фабричный. И, получив от себя такой заказ, художник спешит запастись необходимым для его исполнения материалом, запирается в кабинет, окружает себя книгами, трактующими о цветах или фабриках, сам себя посылает в художественную командировку, едет в ботанический сад или в фабричный город. <…> В две-три недели такого поэтического репортажа он обогащает себя количеством наблюдений и впечатлений, для получения которых путем художественного созерцания нужны целые годы[406].
В стилистике «командированных» от натурализма писателей выполнены, например, описания зарослей у замковых стен в повести «У пристани» («En Rade», 1886) и враждебного Передонову Вершинского сада в «Мелком бесе». Ср.:
Жак вернулся в сад, улегся на животе на лужайке и, ни о чем не думая, забавлялся тем, что щипал вокруг себя цветы. Здесь не было ни одного цветка, который был порождением садовой культуры; это были цветы, которые растут на дорогах, болезненная цветочная сволочь. <…> Жак распознал семейство гвоздики, раскачивавшей свои головки, увенчанные, как головки маков, приплюснутой графской короной; отделенная от них муравьиными песчаными ландами, росла полевая мята. Жаку нравилось разминать ее листья между пальцами и нюхать их. Он наслаждался вариациями ее аромата <…>. В этой гуще зелени он натыкался каждый день на новые кусты и новые растения. На этот раз, в конце сада, около решетки, где сохранились остатки старых рвов, он заметил целую изгородь великолепных репейников и кустов, металлически-зеленые листья которых испещрены были желтыми слезинками, похожими на капельки серы. Он остановился, разглядывая эти кусты. Искривленные и изогнутые, как арабески старого железа, закругленные коленами и крючками, как готические буквы старых рукописей <…>[407]
Сад желтел и пестрел плодами да поздними цветами. Было тут много плодовых и простых деревьев да кустов: невысокие раскидистые яблони, круглолистые груши, липы, вишни с гладкими блестящими листьями, слива, жимолость. На бузиновых кустах краснели ягоды. Около забора густо цвела сибирская герань — мелкие бледно-розовые цветки с пурпуровыми жилками. Остропестро выставляло из-под кустов свои колючие пурпуровые головки. <…> Там качались сухие коробочки мака да бело-желтые крупные чепчики ромашки, желтые головки подсолнечника никли перед увяданием, и между полезными зелиями поднимались зонтики: белые у кокорыша и бледно-пурпуровые у цикутного аистника, цвели светло-желтые лютики да невысокие молочаи[408].
В произведениях Гюисманса «По течению» («А Vau-l’eau», 1882), «Наоборот», «Бездна», «В пути», «У пристани» и романах «Тяжелые сны», «Мелкий бес» нетрудно обнаружить элементы явной художественной аналогии. Однако далеко не во всех случаях их наличие можно объяснить общей для авторов эстетической платформой, школой, общими культурно-историческими и философскими источниками или сходным писательским темпераментом.
В психологическом портрете Логина много общего с Дез Эссентом («Наоборот») или с господином Фолантеном («По течению»), ср.:
…он окинул взором унылый горизонт своей жизни, и он понял бесцельность перемены маршрутов, бесплодность порывов и усилий. Надо безвольно плыть по течению. Шопенгауэр прав, — сказал он себе: «Жизнь человека колеблется, как маятник, между страданием и скукой». И нет действительно смысла ускорять или замедлять движение маятника. Надо свесить руки и постараться заснуть[409].
Господину Фолантену — мизерабельному чиновнику, добившемуся «места», как психологический и литературный тип соположен также и Передонов (в отличие от Фолантена, Передонов агрессивен). Гюисманс подробнейшим образом рассказывает о существовании героя в грязных меблированных комнатах, о его любовных похождениях, о его единственном неутраченном интересе — еде. «Ничто не удается несчастному Фолантену, даже те пустые мелочи, из которых складывается его жизнь, причиняют ему тысячи невыносимых по самой своей пошлости уколов. На десятках страниц Гюисманс с почти физической ощутимостью передает все то отвратительное, грязное, дурно пахнущее, с чем герой сталкивался в ресторане, в квартире, в вагоне»[410].
Ср. в «Мелком бесе»: «Все доходящее до его сознания претворялось в мерзость и грязь. В предметах ему бросались в глаза неисправности и радовали его. Когда он проходил мимо прямо стоящего столба, ему хотелось покривить его или испакостить. Он смеялся от радости, когда при нем что-нибудь пачкали. <…> У него не было любимых предметов, как не было любимых людей, — и потому природа могла только в одну сторону действовать на его чувства, только угнетать их. Быть счастливым для него значило ничего не делать и, замкнувшись от мира, ублажать свою утробу»[411]. По справедливому замечанию М. Алданова, «критики тщательно пытались вложить в идею „передоновщины“ какое-то социально-политическое обличительное содержание. С таким же успехом можно было бы изобразить политическим обличителем Гюисманса»[412].
Утопические мечты и видения Георгия Триродова в «Творимой легенде» совпадают с мечтаниями Жака, героя повести «У пристани»:
— Боже, какая скука, — вздохнул он. И, как все, доведенные до крайности, он захотел уйти оттуда, где он находился, бежать куда-нибудь далеко от Лурда, за границу, куда угодно, лишь бы избыть свои неприятности и заботы, забыть свое существование, раздобыть себе новую душу в новой шкуре. Э! везде будет одно и то же, — сказал себе Жак. Надо перенестись на другую планету. Да и это без пользы. Раз она станет обитаемой, на ней появится страдание. Он улыбнулся. Эта идея о другой планете напомнила ему его сон, его путешествие на луну[413].
Триродов вместе со своей возлюбленной также побывал на «луне», как бы «во сне»; затем он и в реальности осуществил мечту литературного предшественника: построил воздушный корабль и полетел на Майорку.
К общей модернистской родословной, по-видимому, можно отнести и атмосферу мистической «пропыленности» в романах писателей: пыль в ее метафизическом смысле — характерная деталь описаний интерьеров и улиц в текстах и Гюисманса, и Сологуба. Принято считать, что первым из русских символистов мотив распыления мира (энтропии), один из центральных в литературе модернизма, обозначил В. Брюсов в стихотворении «Демоны пыли» (1899)[414]. Между тем получившие «вид на жительство» в произведениях Брюсова, Сологуба, Мережковского «демоны пыли» или их аналоги могли иметь и другое происхождение. В романе «Бездна», символистам хорошо известном, имеется эпизод, соотносящийся с рассказом И. М. Брюсовой о реальном будничном событии (стирание пыли с мебели), якобы побудившем поэта написать «Демонов пыли»[415]. Автор «Бездны» также видел в процессе распыления мира зловещий смысл (пыль — «призыв к жизни и напоминание о смерти»[416]).
В повести «У пристани» описания пыльных развалин замка, в которых поселились герои, скрываясь от кредиторов, приобретают зловещий мистический смысл:
Жак отворил еще одну дверь и проник в огромную гостиную, без мебели <…>. Сырость положительно разрушила панели этой комнаты. Целые филенки рассыпались пылью. Осколки паркета валялись на земле в трухе старого дерева, похожей на неочищенный сахарный песок. От удара ногой целые простенки разваливались, превращались в мелкую пыль. Трещины бороздили облицовку, покрывали сеткою карнизы, расходились зигзагами по дверям от притолоки до пола, испещряли камин, зеркало которого, мертвое, разлагалось в своей потускневшей раме, сделавшись красным и ломким, как мел