Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников — страница 38 из 96

Рассказы Сологуба о детях не имеют непосредственной цели обличить общественное зло или напомнить об уклонении жизни от этической нормы, хотя, несомненно, тема социального неравенства и душевного неблагополучия на одном из повествовательных планов в них присутствует (см.: «Улыбка», «Утешение», «Лёлька», «Белая мама» и др.).

Герой-ребенок в прозе Сологуба — почти всегда «идеолог», он выступает носителем идеи богооставленности или богоборческого бунта. В определенном смысле его «дети» — метафора, подразумевающая и взрослых: и те и другие — «земные дети» Отца Небесного:

Сытое и безмятежное довольство никогда не было действительною целью людей — и никогда не будет. Люди — стадо, это верно, — но это стадо пасется на пажитях идей и воззрений и греется солнцем правды. Люди — отважны, — они хищники, и кротость никогда не обуздает их[465].

Социальная и нравственная проблематика, в том числе конфликт «отцов и детей», актуальный для русской литературы второй половины XIX века, в рассказах Сологуба осмысляются в онтологическом ключе (как противостояние Творца и творения)[466]. В предисловии к четвертому тому собрания сочинений, озаглавленному «Недобрая госпожа», он декларировал:

Маленькие и невинные, но уже обремененные грехами поколений, пришли они к Жизни, — улыбаться и радоваться. Чем же ты, Жизнь, обрадовала их? У тебя есть зори и розы, радуги и благоухания, яркие сияния и прохладные тени, алмазы и росы, у тебя есть радости идиллий и восторги борьбы, и много у тебя элементов счастия, — зачем же ты злая и мучительная? И зачем ты хочешь, чтобы плакали дети? И ты требуешь, чтобы тебя любили![467]

Тенденция к формированию в художественном тексте метафизического подтекста обеспечивала благоприятную почву для внереалистических мотиваций изображаемых событий. Двойные мотивировки способствовали созданию атмосферы мистической напряженности, загадочности происходящего. А. Волынский отмечал, что Сологубу свойственна «явная склонность к философскому созерцанию и природная способность интересоваться и даже волноваться только тем, что скрытно управляет жизнью людей, только тем, что таинственно и загадочно настраивает человеческую душу»[468].

Внезапная смерть бойкой и крепкой от природы девочки (рассказ «Лёлечка») имеет рациональное и одновременно иррациональное объяснение: острая простуда и — сглаз. По такому же принципу построена новелла «Червяк»: злое слово, произнесенное с угрозой, становится импульсом к развитию смертельной болезни у нервной и склонной к туберкулезу Ванды, — оно как бы материализуется.

Герои рассказов «Тени», «К звездам», «Земле земное» в поисках ответа на вопрос о смысле существования пытаются заглянуть за пределы земной жизни и человеческих возможностей, проникнуть в мир инобытия, непостижимый на путях рационального знания.

Саша Кораблев («Земле земное») задается вопросами: «Но неужели суждено человеку не узнать здесь правды? Где-то есть правда, — к чему идет все, что есть в мире. И мы идем, — и все проходит, — и мы вечно хотим того, чего нет. Или надо уйти из жизни, чтобы узнать? Но как и что узнают отошедшие от жизни?»[469].

В надежде получить ответы мальчик идет ночью на кладбище, ожидая встречи с умершей матерью. Он пытливо вглядывается в ночное звездное небо, прислушивается к течению реки, к подземной жизни растений и насекомых, пытается разгадать тайну природы: «все представало перед ним, но не давало знать о том, что есть за этою видимостью»[470].

Одаренные незаурядной интуицией, нервные и впечатлительные, герои Сологуба нередко видят «знаки», которые затем определяют их жизненный путь или намекают на близкий уход. Анализируя мистическую природу рассказа «Червяк», А. Волынский отметил, что Ванда интуитивно предчувствует болезнь или смерть: «У Ванды <…> сердце замирало тихонько от темного и тайного предчувствия. Ванде было тоскливо и томно, прибавляет он через одну строку. Томная усталость наливала ее ноги болезненною тяжестью, замечает он дальше, через две строки. Томительная тоска бессонницы душными объятиями обхватила Ванду, прибавляет он под конец страницы. А за этими темными, томными и таинственными выражениями следует еще более загадочное описание душевного состояния Ванды. Ванду что-то испугало, какой-то смутный сон, какие-то неопределенные ощущения. Напряженно всматриваясь в мрак спальни, Ванда думает отрывочными и неясными мыслями о чем-то непонятном. Что-то постороннее ползет по ее языку»[471].

«Знаками» — намеками и недоговоренностями — насыщен рассказ «Земле земное». Отец Саши Кораблева смотрел на сына по-особенному: «Здоровый и веселый мальчик, Саша казался недолговечным, — не жилец на белом свете, как говорят в народе. Что-то темное и вечно нерадостное в Сашиных глазах наводило иногда отца на грустные мысли. Иногда он смотрел печально вдаль, перед ним возникала иногда в воображении рядом с жениною могилою другая, свежая насыпь»[472].

Старуха Лепестинья предупреждает Сашу: «Поберегайся, голубчик: приглянулся ты ей, курносой. <…> Глаза-то у тебя смотрят, куда не надо, видят, что негоже. Что закрыто, на то негоже смотреть. Курносая не любит, кто за ей подсматривает. Поберегайся, маленький, как бы она тебя не призарила»; Саша «думал, что умрет скоро и будет лежать в земле и тлеть. Но не страшило его лежать в родной земле. Он любил землю»[473].

Взаимная проницаемость бытия и инобытия, с точки зрения Сологуба, — непременный атрибут человеческого существования и самоощущения, повествование постоянно «колеблется» на едва уловимой грани между реальностью и таинственностью изображаемых событий, допускает их прочтение в строго детерминированном ракурсе и одновременно — вне очевидных причинно-следственных связей.

Маленький Сережа («К звездам»), ведущий разговоры со звездами, слышит, как они подают ему «знаки», призывают в свой — иной и лучший мир, звезды становятся для него подлинной реальностью, не видимой другими людьми. Подобно маленькому демону, он «улетает» к звездам, оставляя презираемый им мир, — и/или умирает в ночном парке от разрыва сердца, покинутый родными и близкими.

Сологуб не стремится опровергать или доказывать существование этой иной реальности («четвертого измерения»), но всей силой своего художественного дара утверждает аксиому двоемирия.

2

В определенном смысле малая проза была для писателя экспериментальной площадкой, на которой предварительно ставились проблемы, продумывались те или иные сюжеты и «проигрывались» их возможные художественные воплощения. Практически все рассказы 1880-х — начала 1900-х годов «сплавлены» с первыми романами писателя. «Метод — бесконечное варьирование тем и мотивов», — провозгласил Сологуб[474] и не отступал от этого принципа в своем творчестве. Каждому из его романов предшествовали сочинения в стихах и в прозе, в которые он вкладывал те или иные художественные идеи и искал способы их выражения.

«Тяжелым снам» сопутствовали рассказы «Ниночкина ошибка», «Ничего не вышло», «Задор». Сюжеты этих новелл первоначально заключались внутри романа и лишь позднее выкристаллизовались в самостоятельные произведения. Рассказ «Шаня и Женя», напротив, лег в основу романа «Слаще яда» (1912).

«Мелкому бесу» предшествовали и параллельно создавались, помимо многочисленных поэтических текстов (в которых сложился образ лирического героя — Логина-Передонова-Сологуба[475]), рассказы «Красота» (1898) и «Баранчик» (1899). В них содержатся элементы художественной аналогии с романом — в образной системе, композиции, стилистических приемах или же на уровне интерпретации темы; в менее очевидной форме соответствия обнаруживаются также в рассказах «Тени» и «Червяк» (1894), «Утешение» (1899), «Жало смерти» (1902), «Милый Паж» (1902)[476].

Рассказ «Красота» (вариант «рутиловской» сюжетной линии романа) апеллирует к эстетизму и эллинизму О. Уайльда и одновременно к воспринятому символистами от Достоевского и Вл. Соловьева представлению о Красоте — глубинной сущности мира и преображающей силе бытия («Красота — вот цель жизни», — восклицает героиня рассказа[477]). Впервые у Сологуба эта тема встречается в стихотворении «Где ты делась, несказанная…» (1887) и в «Тяжелых снах» (в гл. 36). Однако в «Красоте» и «Мелком бесе» она претерпевает изменения — окрашивается авторским скепсисом. Тексты имеют множественные коннотации.

Героине рассказа символично дано имя спартанской красавицы, рожденной, по преданию, Ледой и Зевсом. Недавно умершая мать Елены «была прекрасна, как богини древнего мира. <…> Ее лицо было как бы обвеяно грустными мечтами о чем-то навеки забытом и недостижимом»[478].

Елена исповедует античный культ красоты, ее томит тоска по «святой плоти». Целыми днями она наслаждается созерцанием своего обнаженного тела, которое представляется ей совершенным; обычному платью предпочитает тунику; ее обостренная чувственность подчеркнута описаниями разнообразных изысканных ароматов.

Подобно Елене, Людмила Рутилова в «Мелком бесе» восхищается телесной красотой. Она любуется наготой Саши, называет его «отроком богоравным», уподобляя тем самым юным богам Эллады и Рима (Эроту, Адонису, Аполлону или Дионису?)