заступится за тебя; вот ты лежишь передо мною беззащитная, и твой Сосвин не придет спасать тебя, хотя ты и расточала ему поцелуи и готова была отдать ему все. А вот мои слуги: я не развратничала с ними, не целовала их, а они наказывают тебя за то, что ты меня оскорбила, и ты беззащитна, потому что ты только моя крепостная девка. Ты это забыла. Я тебе напомню: выше лба глаза не бывают, по вашей русской пословице. Не сетуй же на меня!
Княгиня помолчала немного, опустя голову; потом, обращаясь к Осипу, который сумрачно стоял в стороне и с досадою поглядывал и на княгиню и на Наташу, тихо сказала:
— Сними с нее рубашку. Разорви ее, не отвязываясь, — прибавила она, видя, что Осип, отстегнувши ремень, уже взялся за веревки рук.
Он ухватил руками подол ее рубахи и быстро рванул. Тонкое полотно разорвалось до самого ворота, обнажая словно из слоновой кости выточенную белую спину. Осип завозился с обшитым кружевами рубцом ворота, дрожащими руками стараясь его перервать. Это ему не удавалось.
— Разрежь, — коротко сказала Касаткина, протянув Осипу ножницы, лежавшие подле нее на столе.
Осип, разрывая ворот, разрезал и оба рукава и снял с тела две задние части рубахи и вытащил из-под Наташи переднюю половину. Теперь она лежала совершенно обнаженная, страдающая и растерявшаяся от боли и стыда.
— Бейте ее по спинке, — коротко сказала Касаткина слугам.
И снова посыпались жестокие удары на девушку, покрывая ее тело кровавыми язвами. Снова раздалися ее стоны, громкие, рыдающие и короткие сначала, потом тихие и продолжительные, похожие на вопли умирающего животного, подстреленного охотником. Николай наслаждался не менее княгини: он замирал от восторга каждый раз, когда новая кровавая полоса протягивалась от его удара по спине Наташи. Он щурил масленые глазки, глупо ухмылялся и поминутно обтирал рукавом пот с раскрасневшегося лица. Осип сыпал удары изо всей силы, как бы стараясь добить поскорее изнемогавшую девушку. Он был бледен и сумрачен, как туча, и как-то слишком часто моргал своими суровыми глазами. Федор стоял совершенно растерявшийся, испуганный, бледный и дрожащий. Ему казалось, что наказание слишком продолжительно. Нервы его были расстроены, голова кружилась, в носу щекотало — и он едва удерживался, чтобы не заплакать. Одна княгиня была совершенно спокойна. В глубине души она наслаждалась, но она скрывала это наслаждение, и сидела покойная, с кротким выражением на лице.
— По шейке, — едва слышно приказывала она, — по плечикам, по ножкам, по ручкам.
Наконец все тело покрылось сплошными кровавыми язвами, с ран ручьями лилася кровь и собиралася на полу в одну большую лужу. Кровь подтекала под ее тело, подтекла к ее подбородку, оросила ее лицо и ее запекшиеся сухие губы. И эта масса окровавленного бичуемого тела лежала неподвижно, и только изредка раздавались слабые стоны.
— Довольно, — сказала княгиня. — Отвяжите ее и положите на спину.
Приказание было торопливо исполнено, и скоро Наташа лежала, привязанная к полу, на своей окровавленной иссеченной спине.
Княгиня с усмешкою рассматривала ее лицо, которое было повернуто к ней узкою полоскою белого красивого лба. И вот в эти ужасные минуты у княгини хватило духу смеяться, рассматривая эти странные очертания опрокинутого лица и кровавые пятна на кончике ее носа и на подбородке. Еще смешнее казалось ей страдальческое выражение лица юной мученицы. «Какие смешные гримасы она делает», — думала Касаткина и смеялася от всей души. Да, княгиня была странная женщина, и недаром так назвал ее Николай.
Княгиня молча, движением руки подала знак — и снова началась медленная казнь или, вернее, медленное убийство. Но теперь оно продолжалось уже недолго. Иссеченная, слабая Наташа уже умирала и едва сознавала свои страдания, судорожно двигалась в предсмертных судорогах. «Умирает», — подумала Юлия Константиновна, снова низко наклоняясь вперед в своем кресле, и, задыхаясь от злобы и радости, крикнула прерывающимся, дрожащим голосом:
— Сильнее! Чаще!
Удары посыпались с удвоенною силою на живот и на высокие, определившиеся груди Наташи. Через несколько минут Осип остановился. Остановился и Николай. Княгиня сидела все в том же неловком положении, дрожащая, взволнованная и торжествующая. Голова ее отуманилась. Она с каким-то упоением слушала эти частые взвизгивающие удары и смотрела на окровавленное тело.
Кровь опьянила ее. Она не заметила даже, что перед нею лежит безжизненный труп.
— Что же вы стали! — с неудовольствием сказала она. — Бейте!
— Чего бить! Разве не видите, что умерла, — грубо сказал Осип, отходя от убитой.
— Как, уже умерла! — промолвила княгиня с сожалением и встала. — Умерла, — повторила она, подходя к трупу и толкая его под бок ногою. — Как скоро, — и она в раздумье остановилась над трупом.
Она думала: не нужно было бы сразу забивать до смерти; сечь бы ее понемногу каждый день, или лучше каждую неделю по воскресеньям. И, сожалея о своей нетерпеливости, княгиня вышла из комнаты, оставив Клеманса распоряжаться уборкою тела[1043].
Приложение IIНачало поэмы «Одиночество» и некоторые отрывки
Впервые: Новое литературное обозрение. — 2002. — № 3 (55). — С. 14–31 (публ. М. Павловой).
Текст поэмы воспроизводится по оригиналу (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. Ед. хр. 33), с авторским названием. На автографе помета: «Рукопись поэмы Ф. К. Сологуба „Одиночество“. Найдена в архиве В. А. Латышева (учитель Ф. К. Сологуба по СПб. Учительскому Институту) и передана в Рукописный отдел Пушкинского Дома с согласия вдовы его Е. В. Латышевой, Ф. А. Васильевым-Ушкуйником. 21 / VI — 29 года» (Л. 84).
В дополнение к тексту поэмы в публикацию включены отдельные фрагменты черновых набросков к «Одиночеству», позволяющие частично реконструировать содержание этого незавершенного произведения (Там же. Л. 21–24, 44–49, 58–59); в квадратные скобки заключены зачеркнутые фрагменты автографа.
К фрагменту «Томима страхом и стыдом…» прилагается вариант в прозе (в автографе стихотворный и прозаический тексты расположены параллельно). В поэтической лаборатории Сологуба опыты преображения прозаического текста в стихотворный встречаются более или менее регулярно; пример из набросков к «Одиночеству» — самый ранний (в свете проблем, связанных с изучением поэтики символистской прозы, подобная практика будущего символиста, несомненно, заслуживает внимания).
Можете ли вы показать мне хоть одного здорового ребенка? Я никогда не видел ни одного… Ребенку придется бороться с будущими опасностями, которые могут быть побеждены только здоровым существом; а между тем, он уже сам в себе носит зачатки опасностей, которые можно предвидеть и избежать… И мы не стыдимся этого!
Печальник общего страданья,
Апостол правды и любви,
Мои благие начинанья,
Мой первый труд благослови!
Тебе, учитель, в подражанье
В бессоннице моих ночей
Я начал песню увяданья
Надежд строптивых и страстей.
Странна и необычна повесть,
Не строго нравственна она,
Но мне ее внушила совесть,
Картин нерадостных полна.
Быть может, музы своенравной
В труде рожденное дитя
Исчезнет в темноте бесславной,
Мои надежды поглотя.
Но, думой творческой томимый,
Ее лелею, как отец.
Как ты, немногими любимый,
Но много думавший певец.
«Тоской младенческой души
В моей семье пренебрегали,
А были чудно хороши
Порывы грусти и печали;
Мои неясные мечты
Так были полны красоты,
Наивности и увлеченья,
Что, если б я до юных дней
В потоке темного паденья
Души ослабленной моей
Их не растратил — те стремленья,
Текла бы молодость моя
Чиста, прекрасна и свободна,
Негодованья не тая,
Не сомневался бесплодно,
Я все бы отдал в жертву ей,
Печальной родине моей.
И силой юного размаха
Я разрешил бы грусть мою,
А ныне я один стою
И думу робкую таю,
Исполнен суетного страха.
И ум подавленный молчит,
Страдает грудь моя жестоко,
И над душой моей лежит
Проклятье смрадное порока.
Зимой (тепла была зима)
Дышал я легче и вольнее;
Работа светлого ума
Свершалась ярче и свежее.
Но летний зной опять настал.
Каприз судьбы моей ревнивой
Мои надежды разогнал.
В столице душно. Я устал
Под гнетом скуки молчаливой
И светлый день, как день дождливый,
С тоской холодною встречал.
Я вижу: смерть лишь угрожала
Давно. Предсмертный свой укор
Мне совесть грозно повторяла
За мой бездейственный позор.
Безумно детство расточало
Мою энергию. В ряды
Дружины смелой не вступая,
Иду один, иду, страдая
Страданьем гибнущей среды.
Давно один — и между мною
И этой темною толпою
Одно лишь общее — порок,
Который мощен и глубок.
Куда ни глянь — все язва та же,
Заражена отравой кровь,
И гибнут в мелочной продаже
И убежденья, и любовь.
Среди всевластного обмана,
Отравлен язвой вековой,
Не я один погибну рано
В наш век, холодный и пустой.
Мы все отцов преступных дети,
В себе мы носим отчий яд, —