Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников — страница 95 из 96

* * *

И в разговорах, и в печатных отзывах о новейшей литературе нередко не разграничивают ясно терминов: символизм и декадентство. Но среди людей, близко знакомых с этими новейшими идеалистическими попытками у нас и в Европе, господствуют, кажется, два следующих мнения: первые, что все (или многие) великие поэтические произведения были символичны, по самой природе искусства, которое всегда идеалистично; второе, что недавно возникло декадентство, явление уродливое, недолговечное, уже отцветшее, нелепое со всех сторон, диаметрально противоположное символизму[1049]. Русские литераторы, примкнувшие к новому направлению, ничего не имеют, по-видимому, против того, чтоб их признавали символистами[1050], — а рецензенты упорно уличают их в декадентстве как в чем-то неумном и, пожалуй, зазорном[1051].

Но как утверждать, что все великие создания искусства были символичны? Не надо ли для этого признать одно из двух: или что все великие поэты — символисты, или что в творении может содержаться то, чего не было в творящем духе? Оба допущения кажутся произвольными.

Из каких бы сокровенных глубин духа ни выходили произведения искусства, все же очевидно, что радость и буйство нашего великого, и в предметных своих явлениях, мира, телесного и душевного, должны были на многие века определить содержание поэзии до совершенного изнашивания ее форм. Человеку и до души своей трудно было добраться, и доныне в душе своей он разобрался не вполне, — где же ему было возвышаться, — в те первобытные времена, когда, однако, уже были великие поэты, — до сферы чисто духовного, совершенно внечувственного и не подлежащего никаким рассудочным определениям бытия?

Говорят, что символизм всегда был в душе человека, но в большой глубине, не озаренной лучами сознания[1052]. А потом нашлись люди, которые стали думать и чувствовать тоньше, вдохновеннее, — и лучи сознания озарили то, что было скрыто в душе изначала веков. Если это и справедливо, то ведь это относится не к поэзии, которая еще никогда доныне не бывала повторением человеческой души со всеми ее почивающими в тьме возможностями, а всегда являлась внешним выражением тех стремлений душевных, которые уже достигли известной высоты и немалого напряжения. Впрочем, комментаторы любят вкладывать в старые произведения искусства тот смысл, который соответствует их собственным взглядам, но который, быть может, и не снился авторам; древние изображали тот же самый мир, как и мы, но понимали его по-своему.

Большой и трудный путь надо было пройти (и немногими он пройден), чтобы, развивая свои понятия о своем мире, увидел наконец человек невозможность и противоречивость этого мира. И в мире нравственных понятий почувствована была великая неудовлетворенность, и в поэзии условные формы, прекрасные, но уже недостаточные и неточные, пресытили нас. То, что казалось прежде непрерывным и цельным, — и в природе, и в душе человеческой, — при остром анализе потеряло для нас эту непрерывность, распалось на элементы, взаимодействие которых для нас загадочно. В душевной сфере эта потеря цельности, это грозное самораспадение души составляет внутреннюю сторону нашего так называемого декаданса или упадка. Только сквозь трагические для нас прерывы <так!> нашего бытия мы видим тот мрак, которым для нас одета непознаваемая истина. Ей причастна душа человека, поскольку душе принадлежит нечто из истинного бытия, — и мы верим в истину, не зная ее, только смутно угадывая ее отношения к предметному миру. Только символами можем мы обозначить истину, — у нее нет точного имени. Но всякое имя есть символ некоторого отношения мира явлений к истинному бытию, — и весь мир, для возвышенного и точного восприятия, только символ. Поэтому наш мир — и мы с ним — не имеет в себе ни цели, ни причины, ни смысла, ни бытия, как не имели бы ни смысла, ни бытия самостоятельного существа двух измерений, хотя бы и высоким сознанием они обладали.

Такие настроения, сопровождавшиеся более или менее отчетливым пониманием причин этой глубокой неудовлетворенности жизнью, конечно, знакомы бывали и некоторым из древних; но не этим настроениям принадлежало господство в художественной литературе европейских народов. Возникая из великой тоски, начинаясь на краю трагических бездн, символизм, на первых своих ступенях, не может не сопровождаться великим страданием, великой болезнью духа. И так как всякое страдание, непонятное толпе, презирается и осмеивается ею, то и это страдание получило презрительную кличку декадентства. Но иначе, как страданием и болезнью, нельзя сделать никаких завоеваний в области наших восприятий. Когда слепой прозреет, то больно и страшно ему видеть, и только потом становится радостно смотреть, и уже потом, наконец, овладевает он тою способностью, которая возникла у него так мучительно. Если бы наше зрение стало чувствительно к большему или меньшему, чем раньше, числу колебаний эфира, то и нам было бы страшно и больно, и люди здоровые, с нормальным зрением, издевались бы над безумцами, вдруг увидевшими какие-то ультрафиолетовые тоны[1053].

По общераспространенному взгляду на декадентов, эти господа занимаются нанизыванием слов в невероятных сочетаниях на причудливые формы[1054] и описанием таких сомнительных ощущений, которые не понятны никому из здоровых людей. Говоря о декадентах, вспоминают зеленую ревность, голубую грусть, мышей тоски и леопардов мщенья, еще что-то в этом роде, — вспоминают преимущественно отдельные слова[1055]. Во всяком случае, все литературные направления, конечно, необходимо должны различаться — кроме прочего — и словоупотреблением, как музыкальные — употреблением звуков, а направления в живописи — употреблением красок. Как же употребляют слова декаденты, в отличие от прочих?

Когда грамотный человек идет по улицам и смотрит на фасады домов, то ему трудно воздержаться от того, чтобы не прочесть надпись на той или другой вывеске. Постарайтесь представить какой-нибудь (все равно какой) предмет, и вы почти всегда вспомните название этого предмета; редко бывает так, чтобы вы думали о лесе, не представляя себе при этом слова «лес». В разговорах мы зачастую употребляем слова, не делая ни малейшей попытки представить самые предметы. Заметьте, как неточно и бедно мы говорим: мы привыкли к известным словесным шаблонам и превосходно обходимся ими. Мы делим всех людей на блондинов и брюнетов, или на симпатичных и антипатичных, или на добрых и злых, — и с нас этого довольно. — Каков г. NN? — Он — симпатичный блондин. — А! — и разговор о г. NN исчерпан. Там, где люди уже не так наивны, там выбирают слова изысканные, тонкие, как дамские шпильки, и ядовитые, как индейские стрелы. Но и в том и в другом случае словами бывают довольны, делают из них ярлыки и навешивают их на людей и на предметы. В теоретических рассуждениях, в разговорах, сплошь да рядом подставляют слова вместо понятий и бойко играют ими. Забывают, что слово всегда имеет смысл собирательный или общий, и распоряжаются им так, как будто бы оно именно к этому предмету, о котором говорится, только и относится. Слова непрерывно обольщают нас и закрывают от нас действительность, всё равно как и явления нас обольщают и закрывают от нас истину и тайну. Слова говорят об относительных истинах нашего условного и случайного мира как об истине безусловной, и потому всякая «мысль изреченная есть ложь»[1056]. Такая вера в слова противна символизму, и такое употребление слов отвергается декадентством. К декадентству, как и ко всякому литературному направлению, примкнуло не мало людей, лишенных таланта и понимания, — и то, что они писали, конечно, слабо и отзывается шарлатанством. Но в своей идее и в том, что сделано мастерами этого направления, так называемое декадентство есть великое стремление глубоко проникающего духа, откинувшего узкие определения рассудка, который создал слова и веру в слова, пределы и веру в эти пределы. Декаденты пользуются словами и сочетаниями их не как зеркалами для повторения предметного мира, а только как орудием для возбуждения в читателе некоторого внутреннего процесса. Оставлена тщетная забота дать в произведениях искусства совершенные образцы красоты, — искусству возвращена его первоначальная задача очарования и восторга. И декадентство вооружено уже не детскими приемами первобытной поэзии, — которых оно, впрочем, не отвергает: за ним многовековой психологический опыт, возводимый постепенно на степень научной достоверности. Даже и в простейших и нагляднейших описаниях своих декадентство отличается такою точностью, до которой еще не возвышалось искусство[1057].

Если декадент говорит о зеленых собаках ревности или о голодных царевнах в пустыне[1058], то в его словах ничто не противоречит постоянному порядку сочетания представлений. Слова вводятся в новые и точные сочетания, непривычные для слуха, — хотя некоторые из них употреблялись и в старину. Обиходная речь, с ее тусклыми, стертыми и неверными выражениями, становится недостаточною: является потребность искать слова свежие, выразительные, нежные или грубые, благозвучные или жесткие — и эти слова находятся в языке давно умерших предков, в оставленных ими сказках и былинах, в говоре простых людей. В родном языке всякого великого народа много слов запасено — и это дает возможность заменить мертвые для души чужеязычные слова словами своего языка, более способными, по родственности своих звуков с многими другими, входить в разнообразные и неожиданные сочетания. И наоборот, иностранные языки, через посредство объединяющей народности науки, сообщают родной речи свои действительно незаменимые и потому сильные и живые слова. Таким образом, как и всякое свежее литературное движение, так называемое декадентство вызывает, прежде всего, заботу об очищении и улучшении речи, об ее точности и силе