Писатель путешествует — страница 6 из 6

В Давосе — а где же еще! — на одном из самых дорогих курортов, каждый год собираются экономические авторитеты всего мира, ну и, конечно, финансовые воротилы, которые держат весь мир в своих руках, и несколько знаменитостей, определяющих общественное мнение, — собираются, чтобы придумать, как спасти мир. Они там решают, что понимать под словами «стабильное развитие» и чего заслуживает тот преступник, который родился в неудачной части мира. Тем временем в больших городах Швейцарии проходят антиглобалистские и антикапиталистические демонстрации. Молодые леваки, которых это общество воспитывало преданными сторонниками капитализма, маршируют под лозунгами «Swipe out WEF!», «Smash capitalism!»[4] и другими в таком же роде. Кто знает, чье мнение — с точки зрения судьбы мира — отражает здравую точку зрения? Никто. Невозможно также сказать с уверенностью, имеет ли право сытая половина мира искать способ, как спасти этот мир, а если имеет, то способна ли она принять правильное решение касательно того мира, за счет которого живет. Я присоединяюсь к одной из демонстраций. Город Цуг. Полиция — во всеоружии. Активистов умело, профессионально отделяют от толпы симпатизирующих. Несколько сотен людей в форме окружают пару десятков совершенно безобидных, мирных, но сплоченных активистов. Кордон из вооруженных до зубов полицейских замыкает их со всех сторон; тут и там автозаки под защитой проволочных барьеров, позади их — водометы. Круг сужается. Все происходит быстро и четко, все отработано до секунды. Я оказываюсь внутри круга. Невозможно понять, чего добивается это войско от кучки молодых людей. Я спрашиваю девушку с телекамерой, которая стоит рядом: что тут будет и зачем они это делают? Точно не знаю, говорит она, скорее всего, запишут данные и отпустят. Мне как-то не по себе. Проходит полчаса, ничего не меняется; потом нас забирают поодиночке. Я примерно десятый. Двое полицейских держат меня за руки. Don’t touch me![5], говорю я, но они и не думают меня отпускать, заставляют выложить все из карманов, обыскивают, записывают данные, фотографируют; я знаю, официальное название этого — задержание. На 24 часа мне запрещают находиться в центре города. Все это происходит во имя демократии и в ее защиту. Власть настолько боится всего, что на любое, самое незначительное, сопротивление реагирует с полной боевой готовностью. Ужасает эта, все более распространяющаяся, общегосударственная паранойя.

Я карабкаюсь на огромную гору, оказавшись почему-то в компании туристов с Востока, арабов. Великое изобретение туристической индустрии — сознание необходимости расшевелить зажиточные слои Востока. Убедить их: если они увидят эти здания, эти музеи, побывают в этих концертных залах, приобщатся к культурным ценностям, к которым вообще-то никакого отношения не имеют, — словом, внушить им: если они все это увидят, то станут иными. И через посредство туризма вытянуть деньги, которые эти зажиточные люди отобрали у своих соотечественников. Потому что они — организаторы, восточные агенты европейских предприятий. И они с удовольствием разбрасывают деньги, ведь денег у них столько, что им нелегко их истратить. Они — как дети, им все время чего-нибудь хочется.

Приезжают туристы; приезжают тайными путями иммигранты, как приехали когда-то сюда вон те тетушка с дядюшкой. В последнюю минуту, с какими-то невероятными ухищрениями пересекли венгерско-австрийскую границу (январь 57-го года). Перебрались они сюда по отдельности: тетушка, которая тогда была еще совсем молодой женщиной, с дочкой, дядюшка — на несколько месяцев позже. Где-нибудь он их догонит, так они договорились, и в самом деле, он их нашел в каком-то австрийском городе, а оттуда они уже вместе, спустя короткое время, перебрались в Цюрих. Они жизнь положили на то, чтобы войти в тамошний средний слой, тот слой, к которому принадлежали на родине. И им это удалось: немецким оба владели хорошо, хотя швицердюч, этот странный, только в устной форме существующий немецкий язык, не понимали; но серьезным препятствием это не стало, все вокруг разговаривают и на хохдойче, и ради них, как люди вежливые, сразу переходят на хохдойч.

Родня осталась дома, им они посылали фотографии с подробным описанием, где они, на каком курорте, в каком лыжном раю находятся; а о том, как они счастливы, и писать не надо было, это и так было видно по улыбке до ушей. Потом, когда уже можно было ездить на родину, все это они изложили и в устных рассказах. Нет, они вовсе не хотели бахвалиться, но венгерская родня, которая жила в убожестве, как все тогда жили в этой стране, — словом, венгерская родня едва выносила эти хвалебные гимны, словно любая рассказанная история была приговором их собственной пропащей жизни. Эти, некогда ближайшие, родственники, скажем, братья и сестры, которые росли вместе с ними, теперь совершенно не понимали их. А ведь уехавшие за границу соотечественники всего лишь хотели показать: они потому рассказывают о покупке новой машины или о каком-нибудь фантастическом круизе, чтобы самих себя уверить: как хорошо, что они уехали; хотя это совсем не было хорошо. Швейцарская квартира их уставлена реликвиями, которые они сумели вывезти с родины, домашняя библиотека состоит из старательно подобранных венгерских книг, на стенах — картины известных венгерских художников, и, хотя они поддерживают добрые отношения с соседями, с товарищами по работе, тем не менее по-настоящему хорошо, раскованно чувствуют себя, лишь встречаясь с другими сбежавшими на Запад венграми. Правда, они достигли того, чего хотели, дочь их говорит на местном языке лучше, чем на том, которому училась у матери. Ничего удивительного, говорят на это, со слегка самодовольной улыбкой, знакомые в Будапеште, ничего удивительного, что она смогла выйти замуж и оказаться в настоящей швейцарской семье. Это такая швейцарская семья, говорит тетушка, вообще-то всегда чувствовавшая некоторое пренебрежительное отношение со стороны семьи сватов, — это такая семья, которая живет в достатке уже столетия, и сын их тоже будет богатым, у него профессия, в которой просто невозможно не стать богатым, он даже еще и приумножит семейное состояние. И повезет новую семью на греческие острова, потом на тихоокеанские, во всякие экзотические места, например, на сафари в Африку, где африканских негров можно видеть именно такими, какими их следует видеть: с огромными тюками на спине, сгорбившимися под багажом белых туристов.

Да-а, вытащила девка счастливый билет, говорили будапештские родственники, а вот кто возьмет их дочерей? Швейцарец — точно нет; разве что какой-нибудь восточный немец или чехословак, если уж говорить об иностранцах. А вообще-то на иностранцев надеяться не приходится, наверняка свой, венгр, безрадостно говорит мать, и судьба у них будет такой же безнадежной, как у каждого венгра.

У всех этих страданий есть причина, говорил дядюшка в Цюрихе, в столовой своей элегантной квартиры, когда к ним приезжали будапештские родственники. Нет, не старики, ровесники дядюшки, а их дети; старики, те умерли, потому как венгерская медицина… ну, сами знаете, — ее пережить трудно. А дядюшка вот еще жив, благодаря невероятно дорогостоящему социальному обеспечению. Какое-то время, он, правда, был слаб, но чувствовал себя терпимо, во всяком случае, лучше, чем если бы помер, но даже в Швейцарии гарантия здоровья когда-нибудь да заканчивается, и теперь его ужасно мучают боли. Таблетки он не принимал, прятал их под скатерть, но об этом никто не знал. Тетушка тоже была больна, но она этого старалась не показывать, потому как дядюшка был болен серьезнее. Все сложилось так, как написано в книге судеб: сначала дядюшка, потом тетушка распрощались с этим миром, с горами, озерами, коровами с колокольчиком на шее, ну и с воспоминаниями, которые связывали их с другим миром. Тетушка еще спросила у внуков, что они хотели бы получить в наследство. Спросила по-немецки: внуки ее были уже точь-в-точь такими, как любые другие швейцарские внуки. Ничего не надо, ответили они, и дочь ответила то же, потому что она уже не умела читать по-венгерски, а художников, чьи картины висели на стенах, не знала. У тетушки любимой была одна картина Кароя Лотца, которую она получила от своего отца, от того самого отца, который сказал ей: если вам когда-нибудь приспичит уехать, уезжайте в Швейцарию… Словом, все барахло, которое для дядюшки и тетушки представляло главную ценность, которое для них в этом благополучном мире означало дом и уют, попало к старьевщику, а тот почти все посчитал ни на что не годным. Может, за исключением нескольких предметов мебели да ковров, которые что-то значат и для швейцарца; остальное пошло на свалку.

Дядюшка попросил, пока еще мог просить: когда наступит конец, под которым он понимал конец жизни, а вместе с тем и конец боли, мучениям, — пускай его прах высыпят в озеро Зильсер, у которого они так часто бывали вместе с женой. Сколько они гуляли по тем дорожкам, сказал он со слегка влажными глазами, по которым ходил оставшийся в одиночестве Ницше, с каждым днем приближаясь к границе безумия; и дядюшка процитировал стихотворение, сочиненное великим философом в этих самых местах и высеченное там же на камне: «Я ждал, я ждал — неведомо чего, / мне чуждо было и добро, и зло. / Лишь воздух, и озерная вода, / и время, что бесцельно, как всегда… / Один — я стал Двумя на краткий миг, / и — Заратустра предо мной возник».

Сделать это надо тайно, потому что сыпать прах в озеро строго запрещено. Швейцария — страна законопослушная, дисциплинированная. Что запрещено, то запрещено. Но вы все-таки высыпьте, сказал он. Река Инн понесет прах в Дунай, Дунай — дальше, в самое море. А я еще раз пересеку те страны, — сказал он (какое-то время он был еще и гражданином Румынии), в которых я жил.

Спустя год пришла очередь тетушки. Ее прах, как и прах дядюшки, семья тайком высыпала в Зильсерзее. И с тех пор этот прах медленно влечется по течению, через страны и города, чтобы когда-нибудь, в море, тетушка догнала-таки дядюшку.