[268]).
В 1925 г. Сейфуллина жила в Ленинграде, и, судя по публикуемым здесь письмам, Радек навещал в Питере ее и ее мужа В. П. Правдухина[269] и хорошо знал подробности их жизни («Живем мы там, как и в те времена, когда Вы бывали у нас», — писал из Ленинграда 21 февраля 1928 г. Радеку Правдухин[270]).
Это была пора большого литературного успеха Сейфуллиной. В 1923–1924 гг. одна за другой печатались ее книги «Правонарушители», «Перегной», «Виринея»; в 1925 г. начали выходить ее собрания сочинений (в 1925-м — дважды — в 3-х томах; в 1926–1927-м — в 5-ти томах, в 1928-м — снова в 5-ти томах, в 1929–1930-м — в 6-ти); в театрах, включая зарубежные, шли ее пьесы (в частности, написанная в соавторстве с Правдухиным «Виринея»).
В московский, а впоследствии и питерский круг Сейфуллиной входили не только литераторы, но и знаменитые деятели большевистской партии, все — за исключением знакомого ей по Сибири Ем. Ярославского — ставшие левыми оппозиционерами (среди них К. Б. Радек, М. М. Лашевич, Е. А. Преображенский, В. М. Примаков и др.). Об этом ничего не говорится в мемуарах, опубликованных в СССР до 1987 г., но в лубянских показаниях дружившего с Сейфуллиной И. Э. Бабеля ее окружение очерчено, пусть и неполно (без наиболее знаменитых и потому наиболее опасных имен), но в целом точно, хотя используемые в записях ярлыки шли, несомненно, от следователей: «Сейфуллина являлась активной участницей троцкистской группы Воронского, была близка не только с ним, но и с троцкистами Примаковым, Зориным и Лашевичем, постоянно вращалась в их среде. Кроме того, на нее оказывал сильное влияние ее муж, в прошлом активный эсер Валерьян Правдухин, приглашавший в дом людей такого же толка, как и он сам. Правдухин арестован органами НКВД во второй половине 1938 года»[271]. В другом месте Бабель говорит, что видел «Примакова в последний раз у Сейфуллиной в 1926 году»[272].
В 1928 г. Сейфуллина находилась в глубоком и устойчивом кризисе; Бабель об этом показывал на следствии так: «В неоднократных беседах со мной Сейфуллина жаловалась на то, что из-за неустойчивости и растерзанности ее мировоззрения писать ей становится все труднее. Внутренний ее разлад с современной действительностью сказался в том, что Сейфуллина в последние годы пьет запоем и совершенно выключилась из литературной жизни и работы. Во всяком случае, в области литературы Сейфуллина не видела выхода из создавшегося для нее положения»[273]. Несомненно, на кризисе Сейфуллиной сказалось общее положение в стране в середине 1920-х гг., разгром левой оппозиции, ссылка и преследование ее участников, в том числе и ближайших друзей писательницы. Кризис, разумеется, усугублялся и наследственным алкоголизмом, а материальное благополучие Сейфуллиной тех лет избавляло ее от литературной поденщины и мыслей о куске хлеба.
При всем том Лидия Николаевна сохраняла несомненное обаяние. «Много встречался с Сейфуллиной, — записывает 24 апреля 1926 г. К. И. Чуковский. — Она гораздо лучше своих книг. У нее задушевные интонации, голос рассудительный и умный. Не ломается»[274]. О том же свидетельствует В. Г. Лидин: «Страстности ее оценок сопутствовала необычайная правдивость души… В Сейфуллиной привлекали особенности ее прямой, без малейших скидок на приятельство, натуры»[275]. (Может быть, эта ее душевная прямота и честность в порядке некоего уникального исключения расположили к ней Сталина во время его встречи с писателями у Горького в 1932 г.[276], и в итоге спасли ее от, казалось бы, неминуемой гибели). Искреннюю и демократичную Сейфуллину раздражал снобизм и высокомерие некоторых коллег (Замятина, например; это высокомерие она чувствовала и в его прозе, именно оно оттолкнуло ее от романа «Мы»), но ее безотказная готовность помочь товарищу в беде не зависела от их взаимоотношений; ее верность друзьям отличалась высокой надежностью. В декабре 1923 г. Сейфуллина отозвала из редакции «Молодой гвардии» свой принятый к печати рассказ и вернула полученный за него гонорар, когда журнал солидаризировался с напостовцами в нападках на Воронского[277]. Она продолжала дружить с Воронским и после того, как он был изгнан из «Красной нови» и выслан в Липецк[278]. Зная о перлюстрации почты, она открыто переписывалась с высланным в Сибирь Радеком. В 1935 г. Сейфуллина ходатайствовала об освобождении сына и мужа Ахматовой[279], а в 1944 г. она открыто заступилась за Зощенко с трибуны пленума Союза писателей[280], хотя Зощенко, по свидетельству К. Чуковского в дневниках, высказывался о ней отнюдь не дружески…[281]
Получив тобольский адрес Радека, Сейфуллина телеграфировала ему из Ленинграда 13 февраля 1928 г.:
ШЛЮ ПРИВЕТ КНИГИ ПОДРОБНОЕ ПИСЬМО ВЫСЫЛАЮ ПЯТНАДЦАТОГО ВСПОМИНАЕМ ЧАСТО ДЕНЬ ПАМЯТИ ЛАРИСЫ ДЕВЯТОГО[282] ПИСАЛА ВАМ ВЫШЛО ПЕЧАЛЬНОЕ ПИСЬМО НЕ ОТПРАВИЛА[283] ЖИВЫМ НАДО БЫТЬ БОДРЫМИ ВЕСЕЛЫМИ ЧТО НАДО ВЫСЛАТЬ КНИГ ВЕЩЕЙ ТЧК МУСЯ[284] ЕДЕТ СЛУЖБУ ПИШПЕК ВАЛЕРЬЯН <Правдухин> КЛАНЯЕТСЯ ВЧЕРА УЕХАЛ МОСКВУ ВЫПИСАЛИ ВАМ ГАЗЕТЫ СООБЩИТЕ ПОЛУЧЕНИЕ ПРИВЕТ РИТЫ[285] КРЕПКО ОБНИМАЮ ДОРОГОГО ДРУГА = ЛИДИЯ[286].
Подробное письмо Радеку Сейфуллина отправила через неделю (в тот же день Радеку написал и В. Правдухин):
21-го февраля 1928.
Милый друг, дорогой товарищ Карл. Не знаю, получили ли Вы мое письмо-телеграмму и очень об этом беспокоюсь. Я Вас вспоминаю часто и всегда с любовью. Лариса <Рейснер> нас крепко связала. Не писала подробного письма потому, что настроение было паскудное. Это ведь не преувеличение, не шутка, миленький, я совсем чуть было не спилась[287]. Не могла работать, и вся жизнь казалась непреоборимо мрачной. Налаживаюсь с трудом, начала писать пьесу[288], но третьего дня сорвалась — напилась безобразно. Надеюсь, это последний провал. Живем мы по-прежнему. Я называю наш дом: ночная чайная[289]. День проходит в разных чайных хлопотах, читаю, немного пишу, разговариваю по телефону, а часов с 10 вечера почти всегда далеко за полночь у нас люди. Знакомые Вам Дымовы[290], Маруся[291] и всякие новые, случайные знакомые или наезжие в Ленинград. Играем в пинг-понг[292], разговариваем, пьем чай. Больше всего играем в пинг-понг. Валя <Правдухин> ходит на каток. Всё собираюсь засесть серьезно за работу и прекратить эти вечерние налеты гостей, но все-таки не соберусь. А уж пора. Я уж давно не оправдываю ничем свое писательское существование[293]. За последние полтора месяца было у меня 26 выступлений, все вечера рабочей критики. Теперь отказываюсь, устала. Книг примечательных новых нет. С писателями вижусь редко. Чаще других бывает Лавренев[294]. Он играет в пинг-понг. Проводили Мусю[295]. Это очень для меня большая утрата, я ее люблю. Воронский сидит упорно за мемуарами, пишет вторую часть «За живой и мертвой водой»[296]. Приехала Ольга Форш[297]. Я еще с ней не видалась, хотя раз пять сговаривалась о свидании, все время наше с ней не совпадает. Она — интересный человек, была у Горького, очень хочется послушать ее рассказы. Внешне шумливая наша жизнь бедна содержанием. Нет в ней ничего, о чем хотелось бы Вам рассказать. Она какая-то неверная, ночная, вся из разговоров и игры для забвенья, оторвана от живой практической жизни людей иного, чем наш, труда. А в ней самой мы не производители, а только потребители. Произошел какой-то неладный отрыв работника литературы от живой жизни. Некоторые писатели деловито занялись упрочиванием своей карьеры. Так не имеющий ни должной компетентности, ни обязательного для редактора профессионального интереса к чужим произведениям Всеволод[298] занял место Воронского в «Красной Нови». Ходит к высоким лицам с официальными докладами и хозяйственно устраивает бытие. Он крепко скрутил Тамару[299]. Вы знаете, что она теперь живет с ним. Ему нежелательно даже упоминание о предшественнике, и при нем он не разрешает говорить о Бабеле[300]. Хорошо еще, что бабеленышу[301] позволяет существовать при матери. Заставил ее отказаться от службы и держит как в терему, строго контролируя и телефонные звонки, и посещенья. Тем не менее, она считает себя счастливой. Как чеховская «Душечка» восторгается теперь творчеством Всеволода, которого не признавала за писателя при Бабеле. Поэтому я к ней охладела. Дешевая оказалась бабенка. Маруся все толстеет, скоро родит. А наша Грайка уже родила