Писатели и советские вожди — страница 58 из 121

[703].

«Я замучился с ним, — говорил Бабель, — а когда приехали в Париж, собрались втроем: я, Эренбург и Пастернак — в кафе, чтобы сочинить Борису Леонидовичу хоть какую-нибудь речь, потому что он был вял и беспрестанно твердил: „Я болен, я не хотел ехать“. Мы с Эренбургом что-то для него написали и уговорили его выступить. В зале было полно народу, на верхних ярусах толпилась молодежь. Официальная, подготовленная в Москве речь Всеволода Иванова была в основном о том, как хорошо живут писатели в Советском Союзе, как много они зарабатывают, какие имеют квартиры, дачи и т. д. Это произвело на французов очень плохое впечатление, именно об этом им нельзя было говорить. Мне было так жалко беднягу Иванова… А когда вышел Пастернак, растерянно и по-детски оглядел всех и неожиданно сказал: „Поэзия… ее ищут повсюду… а находят в траве…“ — раздались такие аплодисменты, такая буря восторга и такие крики, что я сразу понял: все в порядке, он может больше ничего не говорить»[704].

Слова Пастернака о поэзии в траве широко растиражированы, они вошли в книгу «Международный конгресс писателей в защиту культуры. Париж, июнь 1935. Доклады и выступления» (М., 1936) и в собрание сочинений Пастернака (Т. 4. М., 1991. С. 632). В 1936 г. их привел Эренбург в своей «Книге для взрослых»[705], печатавшейся в «Знамени»; сотрудник редакции А. Тарасенков показал рукопись «Книги для взрослых» Пастернаку, и тот, прочтя отчеркнутое место, заявил Тарасенкову: «Он, конечно, пишет обо мне с самыми лучшими намерениями, я это знаю, но все же это все неверно. Вот и в Париже я ведь говорил серьезные вещи, а он все свел к фразе о том, что „поэзия в траве“. Я превращен в какого-то инфантильного человека»[706]. А. Мальро, переводивший для зала речь Пастернака, впоследствии сводил ее содержание к призыву «Идите, друзья мои, на природу, собирайте на лужайке цветы»[707]. В 1945 г. Пастернак, рассказывая И. Берлину о Парижском конгрессе, так сформулировал вторую, неопубликованную часть своего выступления: «Я понимаю, что это конгресс писателей, собравшихся, чтобы организовать сопротивление фашизму. Я могу вам сказать по этому поводу только одно. Не организуйтесь! Организация — это смерть искусства. Важна только личная независимость. В 1789, 1848 и 1917 гг. писателей не организовывали в защиту чего-либо. Умоляю вас — не организуйтесь!»[708]

Из чьих бы уст ни прозвучали такие слова на конгрессе, они вызвали бы полемику. В устах же делегата из СССР они звучали как безусловная сенсация. Между тем ни одна парижская газета, включая эмигрантские, внимательно и подробно, хотя не сказать чтобы доброжелательно, описывавшие работу конгресса, повторяю, ни одна газета столь неординарное выступление Пастернака не отметила (с советскими газетами, также ни слова об этом не сказавшими, дело могло обстоять проще — власть никак не заинтересована была информировать читателей о каких-либо скандалах вокруг конгресса, речь могла идти только о его успехе, и редакторы это понимали). Но молчала не только пресса: никто из мемуаристов, писавших о конгрессе (как для печати, так и в стол) не упоминает о «второй» части речи Пастернака. Наконец, когда в 1936 г. на писательских заседаниях началась «проработка» Пастернака и ему инкриминировали прежние идеологически сомнительные или просто косноязычные высказывания, никто не вспомнил тех парижских слов, которые, что и говорить, при желании можно было подать как весьма острое политическое блюдо. Более того, сменивший Щербакова в качестве «хозяина» Союза писателей В. Ставский, выступая в декабре 1936 г. на Пленуме ССП и резко обрушившись на Пастернака, цитировал его парижскую речь: «Я, пересматривая документы нашей писательской общественности, натолкнулся на его (Пастернака. — Б.Ф.) выступление на Международном Конгрессе Защиты Культуры. Вы знаете, что такое этот конгресс и для чего мы посылали туда товарищей, посылали представителей советской литературы, самой передовой литературы в мире. Казалось бы, что свое согласие поехать и Пастернак, как и другие товарищи, и свою поездку должен был использовать соответствующим образом. Как использовал эту трибуну Пастернак? Давайте посмотрим: „Поэзия останется той превыше всех Альп, прославленной…“ (читает). Удовлетворяет вас речь этого представителя нашей советской литературы на Международном Конгрессе Защиты Культуры, конгрессе борьбы против фашизма? (Голос: Это вся речь?) Это вся речь. Ничего больше. Ни одного слова»[709]. Таким образом, никаких записей о второй, крамольной, части выступления Пастернака в Париже в архивах ССП не было. Ни одного доноса не поступило!!! Нельзя исключать, что речь Пастернака была столь витиевата и запутана, что ее смысл не дошел даже до понимавших по-русски (иностранцы слушали ее в переводе Мальро). Но чем же тогда было гордиться? Загадка остается загадкой.

Несохранившаяся речь Бабеля

Не сохранилось и записи речи Бабеля[710]. Только его сообщение из Парижа 27 июня 1935 г. в письме матери и сестре: «Конгресс кончился, собственно, вчера. Моя речь, вернее импровизация (сказанная к тому же в ужасных условиях, чуть ли не в час ночи), имела у французов успех»[711]. А также — мемуарные свидетельства:

«Исаак Эммануилович речи не писал, а непринужденно, с юмором рассказал на хорошем французском языке о любви советских людей к литературе» (Эренбург[712]).

«Удивил всех Бабель: он сел за стол, надел очки и повел изумительно живую и вместе с тем умную беседу по-французски» (А. Я. Савич[713]).

«О своей речи Бабель мне не рассказывал, но впоследствии от И. Г. Эренбурга я узнала, что Бабель произнес ее на чистейшем французском, употребляя много остроумных выражений, и аплодировали ему бешено и кричали, особенно молодежь. Однажды я попросила Эренбурга, уезжавшего во Францию, узнать, не сохранилась ли стенограмма речи Бабеля на конгрессе. Он говорил об этом с Мальро, одним из организаторов конгресса, но оказалось, что все материалы погибли во время оккупации Парижа немцами» (А. Н. Пирожкова[714]).

Начальники

Национальные писательские делегации на конгрессе были объединениями скорее формальными — каждый западный писатель чувствовал себя самостоятельной единицей. Другое дело рядовые советские писатели: у них были начальники, которым они подчинялись (разве что А. Толстой держал себя независимо и общался с кем хотел; о приехавших в последний день Бабеле и Пастернаке здесь речи нет).

Начальников было несколько, и для иностранцев это являлось загадкой: кто есть кто? Кольцов, к которому инициаторы конгресса уже привыкли и который, по существу, был полномочным представителем Сталина, показной, представительской стороной власти не интересовался; теперь бы сказали, что он был «серым кардиналом»: его заботила стратегия и безотказность механизмов.

Зато внешние атрибуты власти манили Киршона. Он не успел еще со времени роспуска РАППа отвыкнуть от лавров одного из литвождей и в Париже неизменно терся возле Кольцова, а с «рядовыми» делегатами держал себя начальником. Эренбург, чей авторитет для иностранных делегатов был несомненен, среди советских им не пользовался. Более того, тот же Киршон вел себя с ним едва ли не дерзко. Эренбург этого забыть не мог и два года спустя уже в связи с другими делами напомнил в письме Кольцову: «Когда приехала советская делегация, один из ее руководителей Киршон неоднократно и отнюдь не в товарищеской форме отстранял меня от каких-либо обсуждений поведения, как советской делегации, так и конгресса. Я отнес это к свойствам указанного делегата и воздержался от каких-либо выводов»[715]. Отметим высказывание о Киршоне Бабеля из его лубянских показаний: «Несомненной ошибкой было так же то, что в наиболее ответственные моменты конгресса выпускался на трибуну Киршон, наиболее одиозная фигура в составе советской делегации, не пользовавшаяся в глазах делегатов никаким политическим и литературным авторитетом…»[716].

Официальным руководителем советской делегации считался А. С. Щербаков. В Париже он вел себя едва ли не демократично; не представляя интереса для не связанных с Москвой иностранцев, он имел безусловный вес для рядовых, дисциплинированных советских делегатов. А. Я. Савич рассказывает, как в дни работы конгресса Эренбург повел Щербакова, Кольцова, Савичей и еще кого-то из советской делегации в восточное кафе при парижской мечети: «В кафе было все стилизовано под Восток, низкие стульчики и т. д. Зашел разговор о социалистическом реализме — тогда этот вопрос дискутировался и разговор был горячим. Щербаков очень долго молчал, слушал разговор, а потом тоном наставника изрек всем известную формулу „соцреализм — это изображение действительности в ее революционном развитии“. Впечатление было страшное, как будто первоклассник заговорил с профессурой, поучая ее»[717].

В Париже Щербаков делал для себя краткие записи (они сохранились в его архиве); мы будем ими еще пользоваться, а здесь приведем только начало — приезд делегации и первый день конгресса:

Встреча (Кольцов, Эренбург, Арагон, Эльза…). Отель-Палас. Вечером встреча у Потемкина. Разговор. Позиция Эренбурга (о докладах, о составе делегации, меньше политики, не надо цифр, не надо о материальном положении). Кафе Демагог