Писатели и советские вожди — страница 86 из 121

Тувим хочет приехать к нам в Союз, в частности на Пушкинские торжества, или даже к 1 мая 1936 г. Я думаю, что пустить его надо. Я взял книги польских поэтов (я пошлю их вам еще до нашего возвращения), мы дали им книги, они обещали переводить.

Ну, когда мы переехали чешскую границу, сразу почувствовали все четверо всеобщее внимание, начиная с первых людей, встреченных в поезде. Александровский[996] встретил нас необычайно, жили мы прекрасно, забота о нас была исключительной. Первый день — осмотр города. Второй день — прием в посольстве. Мы читали, и, надо сказать, впечатление было громадным. Отсюда пошли вести по всему городу и вести сенсационные. Нужно прибавить, что Александровский посоветовал нам на приеме спеть несколько песен — и эта простая вещь стократ увеличила интерес к нам: не только, мол, сильные поэты, но и веселые, жизнерадостные и т. д. Все без исключения газеты дали статьи, заметки, наши интервью. Третий день — поездки в Братиславу, встреча со словацкими поэтами, опера Шостаковича[997], прием в обществе друзей СССР. Сильва <Сельвинский> и Луговской отправились в Моравскую Остраву, а я в Прагу готовиться к докладу. Еще в Москве Чемоданов[998] просил приложить все силы чтобы выступить на собрании молодежи для помощи единому фронту. Подвернулся исключительной удачи случай: «вечер молодых» в зале Люцерна. Я не знаю, поместили ли наши газеты отчет о нем (телеграмму ТАСС). Скажу кратко: была молодежь с-д, комсомольская, бенешевская[999], католическая, беспартийная. Каждое произнесение имени Сталина сопровождалось овацией. Была двухминутная овация в честь Красной армии, когда я сказал, что советские поэты «воспевают мощь Красной армии, защитницы нашего и вашего спокойствия». Было исключительно сильное «движение в зале», когда я говорил об уверенности в завтрашнем дне, отличающей нашего человека: — «у нас нет инженеров, работающих дворниками, и профессоров, работающих продавцами; если кто кончает институт, место ему обеспечено; мы знаем, наоборот, продавцов, учащихся в вечернем университете, и парикмахеров, учащихся в консерватории». Я построил доклад таким образом, что, говоря о тематике советских поэтов, рассказывал о стране. Ну, конечно, в конце говорил о дружбе и борьбе за мир. В перерыве сотня людей пришла за кулисы просить автографы (здесь это принято). Дело, понятно, не в моей персоне. В докладе я привел цитату Массарика[1000] о том, что оборона не есть насилие, а применения оружие против насилия: принято это было соответственно. Пару фраз произнес я на чешском языке.

На следующий вечер мы выступали с речами и чтением стихов в другом зале. (В Люцерне выступал я один по прямому предложению Александровского, боявшегося повторения проявленных художеств одного из поэтов — Кирсанова, — о котором речь ниже). Успех был оглушительным, прямо говорю. Можете судить по прессе. Даже самые правые газеты хвалили и признавали. Правда, Кирсанов вообразил себя в Политехническом музее[1001] и, обманув нас, прочел никем не предусмотренную «Мэри — Наездницу»[1002], хотя я и шепнул ему, чтобы он отказался от этого намерения[1003]. Но это был единственный прорыв. Вечер был прекрасным.

Мы дальше встречались с поэтами, о чем отдельный разговор, были в театре Буриана, были в клубе политических деятелей.

Итог, несомненно, положительный.

Теперь о чешских поэтах. Их много, они пишут, имеют книги. Общее положение вам верно известно от Третьякова[1004]. Что сделали мы? К сожалению, во время нашей поездки в Братиславу оставшийся в Праге Кирсанов встретился с сюрреалистами первый. Встреча с ними и с другими поэтами произошла на квартире Гофмейстера без присутствия Луговского и Сельвинского, ибо Сема, забежав вперед, условился о встрече один — а народ заграницей точный. Были я и Кирсанов, был Гофмейстер, Незвал, Гора, Галас, и еще трое (фамилии я записал, но сейчас трудно бежать за книжкой: потом сообщу). Читали стихи, говорили. Первый вывод: Пастернака Незвал и некоторые другие противопоставляют всей советской поэзии и ссылаются при этом на Бухарина[1005]. Второе: от социальной тематики большинство уклоняется, хотя и чувствует приближение новой волны ее. Третий — теория сюрреализма, никем у нас не раскритикованная, чудовищная сама по себе, держит в плену талант близкий нам. — «Нужно освободить поэта в человеке, человек бывает поэтом только во время сна, ибо тогда нет зловредной цензуры разума». Психологический автоматизм, спонтанная реакция — чего-чего только Незвал не наговорил. А стихи его — «галантная игра со словом», как определил Матезиус, «выявление подсознательного», фрейдистский туман — и (раз в полгода) — ррреволюционный марш. Его пьеса, увиденная нами — это заверченная любовная история; люди уходят друг от друга, сходятся, декламируют нечто, мучаются и танцуют — но так как надо искать путь, неожиданно решают ехать в Советский Союз (не борясь, а убегая) и поют «Интернационал».

Мы начали спор, не могущий, конечно, завершиться в столь малый срок, причем Незвал насчет классовой борьбы вспомнил только после моих слов. Вспомнил, чтобы в своих доказательствах ни разу о ней не упомянуть. Судя по тому, как яро бегал он к телефону, чтобы говорить с Тайге

(так! — Б.Ф.)
[1006], его теоретиком, видно, что он, Незвал, в лапах сего Бретоновского Мефистофеля[1007]. Обещав поспорить после и попросив дать статью в «Литгазету», я перевел разговор на стихи и переводы. На этой почве мы дружно говорили и наша информация много, я думаю, дала.

Необходимо дать бой сюрреализму не в тоне отвратительной полемики Эренбурга[1008] («разные сюрреалисты, педерасты, сволочи»), дать бой статьями, исходящими от марксистов; не столь в «Литгазете» (что тоже нужно), сколь в заграничной прессе и в Чехии особенно. В речи на вечере я сказал, что некоторые таланты Чехии, к сожалению, идут за некоторыми плохими францусскими

(так! — Б.Ф.) 
теоретиками. Незвал обиделся, но дальнейшими разговорами и, особенно, отдельной моей беседой с ним удалось разъяснить ему, что наш спор принципиален, исходит из уважения к нему и желания ему помочь — и мы расстались друзьями. Одначе нужна работа и немалая.

С чешскими поэтами мы поговорили прекрасно, однако нужна работа и немалая.

Должен сказать, что больше всего агитировало и разъясняло наше чтение, живое художественное слово. Надо поездки поэтов повторять, и это не исходит из желания моего помочь товарищам поэтам ездить за границу, а из прямой политической целесообразности. Ряд чешских поэтов надо позвать и к нам.

Поэты, близкие к нам и считающие себя коммунистами, на рабочий класс не ориентируются, думают о формальных кунсштюках, лишь изредка создавая что-либо маршеобразное. Рабочих поэтов я видеть не мог, но они есть. Я говорил в «Руде право»[1009] и с газетой комсомола. Мы наметили план организации кружка рабочих поэтов и работы с другими поэтами.

Прошу вас не пожалеть денег и сделать дословный перевод стих<ов>, которые я вам пришлю. Надо знать прежде всего, ЧТО там написано, иначе будем бродить вслепую. А мы очень уж недооценивали нашу работу с поэтами Запада, критику их и помощь им. Чтобы мне сделать вразумительный доклад о поэзии нами посещенных стран, надо сделать переводы. Вообще надо. Хоть дословный.

Итак: выступления, доклад, встречи, пресса. Это немало, тем более, что состояние поэзии Запада внушило трем моим спутникам подлинную гордость тем, что сделано поэзией Советской страны, несмотря на все наши недочеты.

Луговской и Сельвинский ведут себя прекрасно. Кроме того, что они только и говорят о советской стране, ее победах и переворотах, сравнивают людей Республики с теми ущербными и страдающими людьми, которых они встречают на каждом шагу, — эти поэты в условиях Запада необычайно искренне, от всего сердца чувствуют себя ЧАСТЬЮ поэтического отряда бойцов СССР. Проявлений того эгоцентризма, который столь резво проявлялся у Сельвинского, не видать. По всем вопросам «социального порядка», большим и мелким, они трогательно советуются со мной, с Александровским. Они читают то, что показывает их, как СОВЕТСКИХ ПОЭТОВ, отказываясь от минутного успеха экспериментально-формалистических стихов, вроде «Цыганского вальса на гитаре» и «Цыганской рапсодии»[1010]. Когда их интервьюировали, они прежде всего говорили о ВСЕЙ советской поэзии, а потом уже о своем месте в ней. Они говорили о их работе с достоинством, но не забывали сказать о роли партии в их развитии.

Теперь о Кирсанове. Я усиленно сдерживаюсь, чтобы не выматериться, но это мое частное дело. В отношениях к нему я спокоен, хотя пришлось на «собраниях четырех» делать прямые честные внушения, с ним я говорю мирно, но Аллах знает, что это мне стоит. Однако в вопросах принципиальных не уступаю ни пяди, как и полагается.

Этот человек всюду суетится. Это его основное качество. Он всюду лезет вперед, подчас не дает никому говорить, желая показать именно себя «вождем» литературы и группы путешествующих. Это он хочет разъяснить спорные пункты, это он хочет определить политику. Но важнее всего СУТЬ его высказываний.

Прежде всего он заявил, что никогда не отказывался от теорий Лефа. Затем он объявляет экспериментаторов и формалистов единственно подлинными поэтами. Я уже не говорю, что дружбу с Маяковским хочет сделать основой своего «успеха», забывая о том, ОТ КОГО ушел Маяковский