Писатели и советские вожди — страница 97 из 121

[1138] — эти стрелы, включенные в постановление ЦК и работавшие против Жданова (он десять лет руководил городом: с 1934 по 1944 г), надо думать, направлялись рукой Маленкова и его людей (в докладной записке Агитпропа все было куда мягче).

10 августа МГБ докладывало в ЦК: «В настоящее время Зощенко продолжает критиковать строгость цензурного режима, отсутствие условий для подлинного творчества»[1139].

В тот же день «Культура и жизнь» напечатала статью Вс. Вишневского «Вредный рассказ Мих. Зощенко», а 12 августа в связи с этим же рассказом «Приключение обезьяны» управление кадрами ЦК ВКП(б) направило секретарю ЦК ставленнику Жданова А. А. Кузнецову бумагу, в которой огоньковская книжица Зощенко, выпущенная летом 1946 г. тиражом 100 тысяч экземпляров, аттестовывалась как образец антисоветской пропаганды.

14 августа проект постановления ЦК был одобрен; в тот же день Жданов выехал в Ленинград его «разъяснять».

Интрига против Ленинградского горкома, скрытая в постановлении ЦК, разумеется, не имела заметного резонанса в обществе, а вот беспардонно грубый, жестокий и несправедливый удар по Зощенко и Ахматовой был воспринят в разных кругах общества хотя и по-разному, но одинаково серьезно.

В связи с событиями 1946 г. никому не приходило в голову слово «маленковщина», но слово «ждановщина» в революционную пору перестройки было на устах у всех[1140]. Понятно, что оба термина имеют одинаково неточный смысл, как и пресловутая «ежовщина», — они вуалируют роль «главного организатора и вдохновителя всех побед советского народа». Конечно, товарищ Сталин не имел в виду уничтожить писателя Зощенко как такового. Он просто хотел серьезно погрозить пальцем этому автору «пошлых рассказов» и заодно всем писателям советской страны (прошу простить за неминуемый акцент).

Поэтому Зощенко, как и Ахматова, исключенный вскоре из Союза писателей и лишенный продуктовых карточек, арестован не был[1141]. Ну, а то, что кампания 1946 г. убила большого писателя, хотя он и прожил еще 12 лет — это, по возможной мысли товарища Сталина, говорило всего лишь о неспособности писателя Зощенко войти в настоящую советскую литературу.

Прочие события шли своим ходом. Жданов в 1948 г. при загадочных обстоятельствах умер. А через год, в 1949 г., Маленков прокурировал «ленинградское дело», стоившее жизни многим партийным руководителям Ленинграда (в частности, секретарю ЦК ВКП(б) Кузнецову и секретарю Ленинградского обкома Попкову, выступавшему на Оргбюро ЦК 9 августа 1946 г.). Уничтожение креатуры бывшего конкурента — могло быть полезно Маленкову и потому могло его интересовать (о том, что вскоре его самого исключат из «великой партии Ленина — Сталина», он не догадывался). Писатель Зощенко Маленкова не интересовал вообще.

Писательская публика (в своем большинстве) отнеслась к постановлению 1946 г. «с пониманием». Вернувшийся с войны поэт Д. Самойлов записал 28 августа 1946 г.: «Совершенно ясно, что послевоенный поворот в политике уже произошел. Литературное мещанство его не расчухало… Как всегда, литература отстала от политики. Решение ЦК спасает литературу от провинциального прозябания. Генеральный путь литературы — широкие политические страсти…»[1142]

КПСС много лет зубами держалась за постановление 1946 г., ни за что не желая его отменять. В кризисных литературных ситуациях это подлое постановление неизменно вынимали из нафталина и трясли им, подводя базис под борьбу с литературным инакомыслием. В спокойные времена о постановлении 1946 г. вспоминали только в обязательных лекциях по истории КПСС — дуря головы всем студентам страны. Когда в подцензурных мемуарах «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург очень осторожно, но с нескрываемой горечью написал, что это постановление «на восемь лет определило судьбы нашей литературы»[1143] — цензура неумолимо вычеркнула эти слова, полагая, что постановление 1946 г. будет определять означенные судьбы вечно.

Илья Эренбург в годы сталинского госантисемитизма(Полемика с г. Костырченко)

Последнее сталинское десятилетие (1943–1953) отмечено непрестанными атаками на культуру. Атаки поистине следовали одна за другой: кампания 1943–1944 гг. против писателей; разгром 1946 г. («дело» против Зощенко и Ахматовой — пресловутое постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград»); постановления 1946–1948 гг. о репертуаре драмтеатров, по киноискусству и музыке (травля Прокофьева, Шостаковича, Шебалина, Эйзенштейна, Пудовкина и др.); кампания против «космополитов» 1949 г.; ликвидация еврейской культуры и ее творцов в 1948–1952 гг., потенциальные проекты Сталина на 1953 г.; разгром романа Гроссмана «За правое дело» и т. д. Даже те деятели культуры, которых непосредственно не коснулись погромные акции, чувствовали себя не вполне уютно. Активными пособниками власти иногда выступали творческие союзы — в тех случаях, когда в управляющем ими аппарате сосредоточились отъявленные держиморды (как, например, в Союзе писателей).

При внешнем безусловном подчинении режиму всех деятелей советской культуры внутреннее сопротивление тем или иным действиям «сверху», попытки пережить худшие времена с минимальными потерями (не «вымазавшись в грязи») — предпринимались (в разной мере) всеми подлинными художниками. Мера сопротивления зависела и от меры слома в 30-е гг.; для многих идейный кризис наступил после «заморозков» — «оттепель», как ни странно, оказалась психологически более трудным временем. Выведя за скобки откровенных бездарей и палачей (скажем, в литературе — Грибачев, Софронов, Суров и т. п.), проблему взаимоотношения художников с властью, меру ангажированности каждого можно понять только в контексте реального и адресного пресса, глубины понимания художником положения вещей и перспектив, меры допускаемых им компромиссов, меры иллюзий и идейной зашоренности, типа художественных предпочтений (Восток — Запад), степени искренности заблуждений, характера постепенных прозрений (пример — эволюция Гроссмана). Понять, вникая в подробности эволюции мировоззрения и в особенности жизнедеятельности каждого конкретного художника в его конкретных же обстоятельствах. Достаточно широкие поведенческие градации, неоднозначность, а подчас расплывчатость моральных критериев, многообразие форм сотрудничества и несотрудничества с режимом — все это существенно для понимания конкретных «случаев».

Ставшие доступными документы на тему «власть и художественная интеллигенция в СССР» существенно обогащают представление о реальных процессах, протекавших в этой сфере. Не следует, однако, думать, что процесс постижения прошлого является строго монотонной функцией времени. Получая доступ к потаенным прежде историческим документам, потомки вместе с тем утрачивают знание и чувство атмосферы и многих реалий прошлого, специально никак не зафиксированных, и потому моделируют их упрощенно. Анализируя жизнедеятельность не выбирающего своего времени творческого человека, ее масштаб и общественный вес безотносительно к предоставляемым временем возможностям и свободам, нельзя достичь адекватного понимания ее экзистенциальной сущности.

Анализ поведения отдельно взятой исторической личности требует особенно скрупулезных знаний и безусловной непредвзятости.

Одной из центральных фигур на горизонте советской культуры последнего сталинского десятилетия был Илья Григорьевич Эренбург. Сложность и многоплановость фигуры Эренбурга заключается не только в емкости и противоречивости его долгого и сложного жизненного пути в целом, но и в неоднозначности некоторых локальных участков его творческой художественной и политической биографии. Тем не менее внимательный и многоаспектный взгляд на них позволяет установить те безусловные нравственные «правила», которым Эренбург не изменял в самых критических условиях жизнедеятельности.

В нынешнюю пору утвердившихся едва ли не повсеместно лихого взгляда на прошлое и едва ли не старорежимных (лишь с переменой знака) его оценок, фигура Эренбурга, выхваченная из контекста времени, представляется некоторыми авторами крайне упрощенно. Например, перестроечная формула поэта Д. Самойлова применительно к послевоенной эпохе: «Эренбург стал крайним западным флангом сталинизма»[1144] — замените последнее слово чем-нибудь вроде «тогдашнего СССР», и она станет банальной, что до обвинения в сталинизме — кому из деятелей советской культуры при желании не пришьешь его в России сталинских лет (несколько теперь общепринятых оправданий не меняют дела).

Фигура Эренбурга оказывалась на острие нескольких исторически важных событий того десятилетия, непосредственно увязывающих писателя с фигурой диктатора. Эти события — за ними неизменно стояла фигура Сталина с характерными для него политическими клише — ставили перед Эренбургом нелегкие политические и нравственные проблемы, и анализ того, как он их пытался решать, несомненно содержателен и поучителен. Мы остановимся здесь на трех эпизодах, так или иначе связанных с проблемами «тайной сталинской политики» в части «еврейского вопроса в СССР». В контексте публичной борьбы против государственного антисемитизма в СССР в последнее сталинское десятилетие фигура Эренбурга фактически была ключевой. Некоторые возможности в плане означенной «борьбы» открывала перед писателем репутация ведущего публициста, заслуженная беспрецедентной работой в годы войны, а затем определенным (в четко очерченных для себя границах) участием в идеологическом обеспечении «холодной» войны. В глазах населения эти возможности представлялись исключительными; реально они были, конечно, едва ли значительными — но все-таки были и, что важнее, Эренбург их не упускал. Формула об «искусстве возможного» относится к советской эпохе, в той же мере, как к любой другой, лишь самый спектр этих возможностей был предельно сужен.