Пища дикарей — страница 9 из 28

Та жизнь кажется мне противоестественной не только из-за её ограниченности. Мы ведь жили не одни. Мы были перемешаны с русскими, с казаками. У них была своя церковь, своя культура. Но ходили мы все в одну школу. Казачата, как и мы, говорили на двух языках. Забавно: я не раз слышала, как русские мальчишки матерились по-чеченски, а наши — по-русски. Предпочитали почему-то.

Но было ещё домашнее, закрытое обучение. Национально-религиозное. Совсем не такое, как в школе. У русских, знаю, этого не было. А во многих наших семьях детям преподавали двоедушие. То была обида за покорение Кавказа русскими царями и за высылку чеченцев при Сталине. Кто-то старательно подбрасывал дровишки в костерок ненависти. А я была умная девочка и довольно быстро всё поняла. И сначала поверила: Кавказ должен быть един и свободен. Я готовилась его освободить. Этому учил дед, и он гордился моими успехами. Он любил слушать, как я по памяти читала Коран на арабском. Он не возражал, чтобы казаки жили вместе с нами. Но пусть примут истинную веру. Аллах таки ж акбар.

Чего хотела мама, я так и не поняла. Она соглашалась с дедом, но она была советским партийным работником. Она гордилась тем, что обе нации одинаково уважают её за честность. А выше честности она ничего не признавала. Только уточняла: честность перед собственной совестью. И я долго доходила детским умом: как можно отделять честность от совести? Разве это не одно и то же? Любимым предметом в школе была литература, я в ней находила многие ответы. По случайному пособию освоила курс бы-строчтения и прочла всю сельскую библиотеку. Но с совестью и честностью пришлось разбираться самой. Однажды вдруг задумалась над отменённым лозунгом, который разве что на заборах не писали: «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи». Никогда его не замечала, а когда отменили — задумалась. Сначала — почему только «нашей эпохи», почему не любой? Потом — почему только партия? Ум, честь и совесть должны быть у каждого и всегда. Дальше — насчёт ума: не у всякой партии его может быть больше, чем у одного мудреца. Есть даже математическая шутка: «Суммарный разум толпы всегда меньше наименьшего из слагаемых». Оставались честь и совесть. И только тут до меня, такой умной, дошло: ведь честь и честность — вот что одно и то же! Нет честности — и совесть можно подавить. Сильная воля для этого найдётся у любого негодяя.

Я уже знала, что в человеке есть два разума: сознание и подсознание. Первым можно управлять, другое — само по себе. Но если подсознанием нельзя управлять, то хоть подслушивать-то можно? Попробовала — и получилось. Может быть, это был мой первый медицинский эксперимент.

Впрочем, нет. Первый эксперимент я поставила в четыре годика. Кто-то нечаянно растоптал во дворе жёлтенького пухового цыплёнка, и его выбросили на помойку. А я подобрала, уложила внутренности на место и зашила. И стала ждать, когда оживёт. За этим ожиданием меня застала мама и сказала: «Этот ребёнок будет врачом, и нас не остановить».

Так что, эксперимент с собственным подсознанием был первым только по успешности. Я научилась слышать слабый голос совести, когда творила жестокость или иную несправедливость. Пришлось, правда, поразмыслить ещё о понятии справедливости. Оно не было медицинским и раскрылось не без труда. Я давала ему множество определений, но все меня не удовлетворяли. Всегда получалось, что справедливость имеет обратную сторону, обидную хотя бы для кого-то одного. Например, чтобы накормить голодного, надо отнять у сытого. Только медицина, как это ни забавно, помирила все мои определения: «Не навреди». Это для меня означает, что справедливость — не результат, а процесс. Если непрерывно стараться не навредить, ты не только сама себе будешь казаться справедливой, но и люди станут тебе доверять. Пока это наибольшее, на что я способна. Кажется, такой была и моя мама.

По настоянию мамы я готовилась поступать в ростовский мединститут. Даже успела поработать санитаркой в районной больнице. Мама не знала, что у меня уже давно началась самая настоящая медицинская практика. Каждое лето в горных лагерях я не туризмом занималась, а воинской спецподготовкой — всем, что нужно для успешного боя в горах против превосходящего противника. Вся медицина там лежала на мне, а травматизма в таких делах предостаточно. Если бы не эти лагеря, не видать бы мне и мединститута: дед имел достаточно власти. Но дед кротко кивнул на мамины требования: «Хорошо, пусть поступает».

И я поступила. По особому федеральному списку, как национальное меньшинство. Впрочем, всё сдала на одни пятёрки, без поддавков.

Вот тут моё подсознание и закричало в полный голос: «Книги!» Я уже знала латынь, зубрёжка медицинских терминов давалась мне в одно касание, и я могла читать всё, что захочу. А я хотела многого. В моём подсознании был готов длинный список очень разной литературы — и художественной, и очень специальной.

Начала я, конечно, с Библии, категорически запрещённой для ваххабитки. Потом удалось достать Талмуд. Пощипала и прочие религии, благо библиотек в столице Дона хватало. Для отдыха пролистывала Гёте и Боккаччо. Внимательно изучила мудреца Экзюпери. Упивалась небесно прозрачным Пушкиным. Скрипя зубами, выучила наизусть лермонтовского «Беглеца» и «Колыбельную», где «злой чечен ползёт на берег». Перечитала много раз «Хаджи-Мурата» и ради артиллерии поручика Толстого простила поручику Лермонтову его спецназовское прошлое. Задыхалась в рыданиях над рассказами Шаламова. Открыла для себя Лескова и — поняла русскую душу. Только Чехова так и не приняла: не мой оказался писатель. Вообще не люблю читать о стыдном. Это не будит мою душу, а унижает. Волчица, что взять…

На каникулах я снова ездила в ваххабитские «туристические» лагеря, продолжала спецподготовку. Но это происходило уже в скрытых муках двоедушия. Мне стало слишком мало этого примитивного героизма. Парни вокруг меня молились Аллаху только для вида. Они просто ничего, кроме войны, не умели и не хотели. В них не было великодушной крестьянской основательности, которую я находила в русских студентах и в наших деревенских коровах. Мои боевые товарищи любили коровье молоко, но были не прочь сожрать и саму корову. Они были волки. А когда сапи-енс сознательно причисляет себя к волкам, какого отношения он может ожидать от людей настоящих?

Каникулы перед последним курсом я провела в библиотеках. Однокурсницы удивлялись: «Почему не отвечаешь ни одному из наших мальчиков?» Я отвечала: «Потому что — мальчики». Не могла же я рассказывать им, что происхожу из волков и стараюсь превратиться в человека. Я даже маме этого так и не сказала. Хотя подозреваю, что она это во мне СЛЫШАЛА. Женщина всегда СЛЫШИТ свой плод — и в утробе, и до самой смерти. Я прошла это знание самым коротким и ужасным путём. Даже после смерти СЛЫШУ своего.

Вот всё это Иван хотел бы узнать. Нет, дорогой, не узнаешь. Я всё это забыла. Ты не волк, ты воин и мужчина, я выбрала тебя, но в моей подкорке даже мне самой не всё можно.

Я чувствую родство с той совой, которая прошлой ночью вылетела в луч прожектора, ослепла и ударилась о растяжку. Она упала в тень нашего жилища, пришла в себя, увидела опасность и скрылась во тьме под вагоном. Так и я — забилась в самую глухую тайгу.

* * *

Я каждый день, по совету Босого, ходил парить организм в сеноманской воде. Это был бетонный бассейн три на шесть метров. До половины он был заполнен вонючей, мутной зеленоватой водой. Той самой, от которой в моём сне заживали раны Распятого. Вниз по стенке вела железная лесенка. Вода была горячая, но вполне терпимая. И к запаху сероводорода я быстро привык. Даже вроде сроднился. Всю вахту организм сам просился туда. И Маша объясняла, что надо непременно дать, если просит. Только не дольше двадцати минут. Это она знала из курса курортологии. Да и девочки на станции подготовки нефти это подтверждали. Им было предписано гонять таких курортников от бассейна, но они пренебрегали. Особенно когда увидели мои шрамы.

В середине сентября, в «бабье лето», Маша поеха — ла за клюквой. Взяла с собой берестяную конобу, которую я сшил ей в августе. «Бабье лето» — самое красивое время. На таёжном болоте — особенно. Я дежурил и завидовал. Жёлтые листья на чахлых болотных берёзках. Разноцветные мхи на кочках и между. А на мхах — яркая клюква, разных сортов и разной красноты. И голубика ещё висит… Но я всё это много раз видел. Я завидовал Маше как раз в том, что она увидит это впервые. И воздух там. И мох провисает под ногами. И тёплый ветерок. И комаров уже нет, и мошек. Правда, есть опасности. Но я её проинструктировал: и насчёт зелёных гадюк, и про топи…

Я дежурил, завидовал, немного нервничал и ждал, что она расскажет. Хоть и немногословна, а рассказывать она умеет.

* * *

Считается, что человек ко всему может привыкнуть. Я, помню, как под обстрелом постепенно притуплялось чувство опасности, и люди переставали кланяться пулям и оборачиваться на взрывы. Уцелел — и ладно.

Нечто подобное происходит и в лесу, особенно на таёжном болоте…

Светило солнышко, ветерок был лёгкий и тёплый, клюква уродилась, комары уже не донимали, как в июле — в общем, образцовое «бабье лето». Даже ни одного медвежьего следа в этот день не попалось.

Я мягко шагала по рыжему болоту. Оно тянулось в три стороны до горизонта, только сзади темнел сосняк, из которого я вышла час назад. В корзинке было уже на треть крупных ягод. Я брала только крупные. Они редко разбросаны по зелёным «окошкам» между кочками. За каждой присядь, но зато добыча выглядит солидно. Да и корзинка наполняется крупным скорее. Они совсем как земной шар — немного сплюснутые с полюсов. Есть такие же, но среднего размера, на кочках. Попадаются крупные, но продолговатые, похожие на напившихся клопов. Самые вкусные. И такие же, но мелкие, размером с клопов, их я не беру. Клюква бывает светло-красной и тёмнобордовой. В общем, масса открытий. И ящерицы — совсем как у нас. И змея болотная, зелёная, невиданной красоты. И мелкие лягушечки разного цвета. А в трёх километрах под ногами — море нефти, но оно не плещется, а просто пропитывает скальную породу под весьма высоким давлением. Какое у планеты артериальное давление?..