Пиши рьяно, редактируй резво — страница 38 из 42


– Продолжая тему: Хемингуэй говорил, что у него на девяносто страниц дерьма одна страница шедевра. А как у тебя? Много приходится переписывать?

– Довольно много. И руки постоянно чешутся все к чертовой матери переписать.


– И как ты себя сдерживаешь?

– А я и не сдерживаю.


– Для кого ты пишешь?

– Ну, какого-то сформированного портрета читателя у меня нет. Вот Галина Юзефович и некоторые другие рецензенты считают, что вроде как для молодежи. Может, это и так, но я знаю точно, что читают меня не только двадцатилетние. Это разные люди, если судить по отзывам от читателей, которые я получаю в соцсетях. У них разный возраст, разные профессии, разные убеждения. Вот для этих совершенно не похожих друг на друга людей, выходит, и пишу. Хотя, когда пишу, я не думаю о потенциальных читателях совсем.


– Не могу не задать вопрос о «Плюс жизни». Мне вспомнился роман «Над пропастью во ржи»: там тоже Сэлинджер показывает главного героя не через внутренний монолог, который, казалось бы, должен раскрывать его характер, а через взаимодействия Холдена с миром. Сначала ты становишься свидетелем того, как Холден общается с людьми, а уж потом через внутренний монолог героя ты узнаешь его интерпретацию происходящего. В «Плюс жизни» ты ведь использовала похожий прием?

– Пожалуй. Но, если я правильно помню, и внутренних монологов Лео читателю предлагает достаточно. Однако ты прав – ведущим приемом для собственной прозы я считаю как раз взаимодействие героя с тем и теми, кто его окружает.


– А ведь «Над пропастью во ржи» твоя любимая книга. За что ты ее полюбила?

– За особую интонацию. Для меня это самое важное в прозе. И тут невозможно объяснить, почему одна книга завораживает, а другая – нет. Ведь иной раз вроде все в тексте прекрасно: и метафоры удивительные, и язык живой, и мысль автора в тебе отзывается… Но что-то не то. Так вот, в «Над пропастью…» для меня все – именно то. Книга написана с той интонацией, которая меня не отпускает уже много лет. И стоит ли говорить, что это бунтарский текст. Но ведь бунт для Холдена – это только первый шаг. А дальше – будет сатори, обязательно будет.


– Кстати, ты в каком возрасте прочла эту книгу?

– Впервые попыталась прочитать лет в пятнадцать, и мне не понравилось. Мне показалось, что это нудятина какая-то. К тому же роман показался вопиюще несовременным. А потом, мне было лет двадцать или чуть больше, и Сэлинджер – ну, так уж случилось – умер… Я прочитала, и с тех пор книгу очень люблю.


– Возвращаясь к тому, что мы уже обсуждали: эта книга разве тебя не изменила?

– Я стала несколько по-иному ощущать жизнь, да. Тут я готова согласиться.


– Раз уж мы о книгах: какие писатели отбрасывают тень на твой ноутбук, пока ты пишешь?

– Ну, что Сэлинджер порядочно теней наотбрасывал, только ленивый не заметил. Я не знаю, о каких еще авторах можно сказать, что они на меня повлияли, поэтому просто несколько любимых имен назову. Например, Чехов. После Чехова я влюбилась на всю жизнь в Довлатова – ну, тут параллель, по-моему, легко провести. Еще я большая поклонница Буковски – могу читать с любого места и злиться, плакать, хохотать… Ну и есть писатели, у которых я нежно люблю отдельные вещи. У Короленко, к примеру, «Историю моего современника». Удивлена, что об этой книге широкий читатель и не знает. И, скажем, у Франсуазы Саган «Здравствуй, грусть» – прекрасный хрустальный роман о юности.


– Результатом всего стала повесть «Плюс жизнь» – а что будет дальше?

– Муравьиными шажками двигаюсь к следующему тексту, но уж очень муравьиными, иногда прерываясь на маленькие рассказы. Я ведь уже дала небольшой спойлер. Вновь хочется сказать то, что важно именно мне, именно здесь и именно сейчас. И, надеюсь, сказать так, как могу только я. И, конечно, хочется, чтобы это был роман. Надеюсь, осилю.

Кристина Гептинг – журналист, писатель. Родилась в 1989 году в Новгородской области, живет в Великом Новгороде. Автор повести «Плюс жизнь», лауреат литературной премии «Лицей» за 2017 год.

Максим Кантор«До тридцати лет люди, как правило, не умеют думать»

Максим Кантор – о мудрости писателя, равнодушию к литературным премиям и симбиозе живописи и литературы.

– Чехов говорил: «Медицина – моя законная жена, а литература – любовница». У вас, видимо, наоборот: литература – «жена», живопись – «любовница»? Или у вас гарем?

– Я не женат на литературе, что вы. И на живописи не женат. Я женат на женщине, у нас дети. Поскольку Чехов не знал, что такое собственная семья, его посещали мелодраматические фантазии. Все устроено иначе.


– Вы говорите, что вы прежде всего писатель, а потом уже художник. Но у меня сложилось впечатление (возможно, ошибочное), что вас воспринимают как «художника, который время от времени становится писателем». Вас такое восприятие не задевает?

– Мне безразлично.


– В медицине есть очень редкий диагноз – человек-«химера». Суть в том, что у такого человека две ДНК. Организм, состоящий из разнородных клеток. У вас не возникает порой ощущения, что внутри вас – два разных человека, которые уживаются в творчестве?

– Нет.


– Что движет сюжет вашей жизни?

– Любовь.


– Мне хочется понять, как в вас уживаются две стихии. Они конфликтуют? Дополняют друг друга? Искусство требует серьезного эмоционального включения – как вы соблюдаете баланс внутренних ресурсов, чтобы не халтурить ни там, ни там?

– Думаю, вы во власти неверного представления о том, как совмещаются занятия и эмоции. Поверьте, речь не идет о разделении натуры, наоборот – о цельности. Как отцу удается любить одновременно нескольких детей? Разве родитель разделяет эмоции – или, напротив, отец именно потому способен любить одновременно нескольких, что он цельный человек? У меня трое сыновей, и каждого из них я люблю особенной любовью, но чувства не вступают в противоречия. То, что люди, как правило, выражают себя лишь через один вид деятельности, мне представляется не вполне нормальным. Нормой в моих глазах является совмещение разных занятий – это позволяет видеть и понимать мир полнее. И примеров такого рода – достаточно. Это и есть норма. Прочее скорее аномалия.


– Как вам удалось достичь высоких результатов в обеих сферах? Ваша живопись признана на мировом уровне: картины выставлены в двадцати четырех музеях. Книги удостаиваются премий…

– Живопись я выставлял уже в молодости и успел прославиться годам к тридцати. Романы стал публиковать позже, лет в сорок пять. Лишь в этом году книги стали переводить на иностранные языки. Полагаю, книги будут известны в мире так же широко, как картины. Но, право, это ничего не значит. Без всякого уважения отношусь к премиям, выставкам и музеям. Поверьте, это ровно ничего не добавляет ни мыслям, ни душе. Видите ли, я был довольно тщеславным (или честолюбивым) человеком. Вы же откуда-то взяли эту цифру – двадцать четыре музея. Возможно, это я сам когда-то пересчитал. Я этим гордился. А теперь мне стыдно за пустое тщеславие.


– Чем вы объясняете свой успех в живописи? И как живопись помогает писательству?

– Никогда не думал про успех социальный. Когда таковой приходил, радовался. А теперь и вовсе все равно. В работе важно совсем другое. И в том, что действительно важно, у меня нет никакого успеха.


– А что для вас действительно важно?

– Изменить мир искусством. Именно от искусства зависит, каким будет мир – злым или добрым. Мне бы не хотелось, чтобы эти слова «хочу изменить мир» прозвучали слишком патетически и претенциозно. Конечно, претензия и патетика в них присутствует. Но совсем не та, какую можно предположить в амбициозном авторе. Такого рода амбиции во мне – это стыдно, но это правда – были; я был высокого мнения о значении своего высказывания. Хочу надеяться, что от таких амбиций избавился навсегда. Видите ли, я совсем не хочу стать «властителем дум». Само это выражение «властитель дум» представляется мне исключительно глупым. Во-первых, потому, что, при моих весьма скромных знаниях, кому-то навязывать свои мысли нелепо: я и сам мало что знаю. Я бы хотел знать больше – и прихожу в отчаяние от того, что жизнь уходит, а я так мало о ней узнал. И, во-вторых, самое замечательное, что могло бы произойти с миром, это то, что люди будут думать самостоятельно, без подсказки, сами будут любить и сами будут принимать решения. Нет, ни «властителем дум», ни «знаменитостью» я быть не хочу. В этой жизни самое важное – скромно уйти, по возможности не навредив. Я и так совершил много скверного и множить это не хочу. Когда я говорю «изменить мир», то имею в виду следующее. Искусство, вообще говоря, вещь паразитическая. Другие люди, которые пекут хлеб, шьют одежду и строят дома, содержат художника за то, что он сочиняет слова, рисует картины, – и большой вопрос: приносит это кому-то пользу или нет. Отвлекает от тяжести обыденной жизни? Да, но путешествие к морю и здоровая пища – важнее. Есть несомненная функция искусства, которую Лев Толстой определил словом «заражать»; искусство внушает нечто, подвигает на что-то. В огромной массе своей продукт искусства провоцирует людей на массовые действия – на войну, праздник, энтузиазм в общих делах. Не обязательно пропагандистское, но вообще все монументальное, декоративное, абстрактное, патриотическое, сентиментальное, мелодраматическое, детективное так или иначе взывает к таким началам в человеке, которые объединяют людей общей – и, как правило, не продуманной до конца эмоцией. Иными словами, искусство большей частью – манипулятивно. В этом нет ни плохого, ни хорошего, просто это так. И есть крайне небольшой сегмент искусства, в котором произведение обращено к одному-единственному читателю/зрителю/слушателю. Этот тип искусства можно назвать гуманистическим. Такое искусство не сможет ни звать на войну, ни декорировать митинг, ни декларировать ценности, пригодные к манипуляциям толпой. Это одинокий диалог – один на один. Так вот, мне представляется, что именно тогда, когда автор не следует моде, не участвует в рынке, не хочет нравиться – когда он действительно старается очистить свою речь от чужих и ненужных интонаций, голос его становится важен. Изменить мир – это ведь не значит направить толпу на войну. Это всего лишь значит – поговорить с одним человеком. Но для этого надо найти свои слова.