– Еще одна цитата – из армянского писателя Стефана Зорьяна: «Художник слова только тогда станет мастером, когда до самых глубин познает жизнь… А для этого необходимы твердые убеждения, ставшие плотью и кровью писателя». Расскажите, пожалуйста, об убеждениях, ставших вашей плотью. О ваших сегодняшних убеждениях, поскольку путь писателя – это еще и меняющиеся убеждения…
– Это большая тема, вкратце не ответить. Назову лишь одну свою важную эволюционную линию: из человека социального, верящего в общественный прогресс и пользу общего дела, я превратился в человека со взглядами, которые можно определить как христианский персонализм. Это не значит, что я равнодушен к проблемам общества. Речь идет лишь о том, что обществу нужно помогать лично, от себя, не вступая ни в какие альянсы и уж тем более в партии, политические движения и так далее. Это только кажется, что такая работа не имеет общественного значения. Личный прогресс (а прогресс может быть только личным) помогает обществу гораздо больше коллективных мантр. Так происходит хотя бы потому, что в общественном движении ты почти ничего не определяешь, а в личном – все.
– «Авиатор» – книга о персональном сознании, где общее блекнет перед частным (при этом становясь продолжением частного – фоном, декорациями). Какими качествами, на ваш взгляд, должен обладать писатель, чтобы менять реальность? Сначала реальность вокруг себя, а потом и общую реальность, которая, согласно вашей теории, неизбежно поменяется…
– Я бы не сказал, что писатель должен непременно менять реальность. Иногда, напротив, он должен ее сохранять. В любом случае – у него должны быть ясное сознание и чистая совесть. Это что-то вроде стрелки компаса, которая при любых поворотах указывает нужное направление.
– Если писатель не живет полной жизнью, литература несколько ограниченна. Вам нравится выбираться во «внешний мир»? Та же серия рассказов «Дом и остров, или Инструмент языка» – яркая иллюстрация, что вы принимаете участие в общественной жизни. Но доставляют ли вам эти вылазки удовольствие?
– Специально я никуда не выбираюсь. Я реагирую только тогда, когда внешний мир выбирается ко мне. В этих случаях я считаю возможным и нужным высказать свою точку зрения. Но именно свою, а не коллективную.
– Вы зашли в писательство с черного хода – вас привела исследовательская работа. Вы часто говорите, как древнерусская литература помогает вам в творчестве. Как сосуществуют у вас внутри эти два мира?
– Я по-прежнему работаю с древнерусскими текстами. Их энергетическое поле гораздо мощнее поля любого современного текста. Они наполняют меня силой. Сейчас, правда, в моей жизни возникло столько дополнительных дел, что на древнерусской литературе сосредоточиться все сложнее.
– Последняя на сегодня большая цитата. Вот что говорил Чехов: «Можно собрать в кучу все лучшее, созданное художниками во все века, и, пользуясь научным методом, уловить то общее, что делает их похожими друг на друга и что обусловливает их ценность. Это общее и будет законом». Вы уже нашли это самое «общее» и на основе его строите свои произведения? Или же все, что вы пишете, и есть поиск «общего»?
– Как человек, на протяжении многих лет практиковавший рациональный тип познания мира, я могу сказать, что такое познание имеет свои границы. Я могу взять гениальное стихотворение – и все рассказать о его источниках, размере, структуре и задачах. Но написать такое же я не могу. А это – четкое свидетельство того, что главного в нем я не понимаю. Потому что гениальность – это тогда, когда начинается вот это самое «я не понимаю». Гениальные вещи – это всегда тайна, и с этим надо смириться. Только тайна способна удивлять. Ведь если бы к ней можно было подобраться по лесенке рационального знания, то достаточно было бы почитать «Введение в литературоведение», отправиться в Ясную Поляну – и написать что-нибудь о войне и мире.
– Считается, что у многих писателей есть некая одна тема, которая их «беспокоит». Есть ли какая-то общая управляющая идея, объединяющая ваши тексты?
– Смысл жизни. Тема не то чтобы очень узкая, но, если коротко, то именно она. Я пытаюсь к ней подступиться с разных сторон, их много – время, история, память, вера, любовь…
– Верным ли будет утверждение, что каждый ваш роман – преломление наблюдений, каких-то объективных фактов через призму собственного жизненного опыта?
– Конечно, откуда же мне еще брать сведения, как не из виденного и пережитого? Но я не оставляю предметы на прежних местах: я их двигаю, чтобы понять: а что было бы, если бы они стояли иначе? Поэтому нет ничего более наивного, чем делать выводы биографического характера, основываясь на литературных произведениях. Да, у героя в руках нож, и у автора в руках нож. Но герой дерется с уличной бандой, а автор чистит картошку.
– Тогда что для вас первично: вымысел или факт?
– Факты подбираются под определенный замысел. Допустим, герою захотелось выпить виски. Я начинаю вспоминать все сорта виски, какие пробовал, – и предлагаю моему герою. Но если бы он не захотел выпить, я бы об этом напитке и не вспомнил. «Историю» я люблю придумывать сам, поэтому не пишу биографических романов и не написал ни одной книги в ЖЗЛ. Не рассматриваю это как достоинство. Я очень ценю писателей, которые способны влезть в шкуру исторического лица и сантиметр за сантиметром исследовать логику его поведения. Это великий дар и великое терпение, чего я, видимо, лишен. Как вы, возможно, заметили, в моих романах почти нет исторических лиц. Когда я пытаюсь о них писать, мне чудится окрик конвоя: шаг влево, шаг вправо… Для того, чтобы хорошо описать историческое лицо, надо быть великим актером и вживаться в роль. А я по типу скорее режиссер – и требую от героев действовать так, как я скажу.
– Как вы взаимодействуете с фантазией? Она капризна или откликается на первый же зов?
– Я стараюсь продумывать своих героев до тех пор, пока они сами не начинают подсказывать мне свои шаги. Это возникает не в начале романа, а появляется позже. Но когда герои начинают двигаться своим ходом – это самый счастливый авторский миг.
– Хемингуэй пытался писать так, как до него никто не писал. Ставите ли вы перед собой такую же задачу?
– Это никогда не было моей целью. Когда, например, я работал над «Лавром», я только и делал, что писал так, как писали другие… веке в пятнадцатом. Есть произведения, в которых можно «оттопыриться» от всей души, а есть такие, в которых надо подчеркнуть традиционность своего письма. Все зависит от задачи.
– Если обратиться к биографиям писателей, то можно заметить, что при кризисе многие даже бросают писать. А вы когда бросали писать в последний раз, если, конечно, бросали? Бывают ли у вас такие кризисы, которые заставляют усомниться в собственных силах? Если да, как вы с ними боретесь?
– Я слишком поздно начал, чтобы отвлекаться на кризисы. Это, как правило, удел писателей, которые рано стартовали. Как в песне Вероники Долиной о барабанщике – «я долго жил и ни во что не бил». Читал древнерусские тексты – и молчал. А теперь мне есть о чем барабанить. Вы правы в том, что чаще всего эта способность в какой-то момент у писателей исчезает. Самые честные из них говорят: приехали, я больше не буду писать. А многие пишут. И за каждым – своя правда, потому что очень трудно признаться себе в творческой импотенции. Допускаю, что это произойдет и со мной, но, честное слово, не знаю, каковы будут в этом случае мои шаги.
– Я опять о Хемингуэе: он как-то признался, что у него на девяносто одну страницу дерьма получается одна страница шедевра. А как у вас? Много ли приходится переписывать?
– Я всегда думаю о том, что скажут. Но если то, что я пишу, кажется мне правильным, оставляю все как есть. Кое-что из прежде написанного мне не нравится, но я никогда не переписываю – потому что не знаю как. Нет ничего хуже шахматистов, которые имеют привычку «перехаживать». Тогда игра теряет всякий интерес. Да и ходы их оказываются все равно плохими.
– Какой вы видите свою писательскую миссию? И думаете ли о ней вообще?
– Я избегаю таких категорий – «миссия». Если взять более низкий регистр – «задача», – то я вижу ее в том, чтобы дать читателю материал для размышления. Я, условно говоря, ставлю вопрос, на который можно ответить по-разному, и мне не важно, каким именно будет ответ. Главное – чтобы он был.
– Как вы пишете – следуя за мыслью или управляя мыслью?
– Я обычно имею план, но не очень детальный – так, чтобы у героев была возможность проявить себя. К каждому роману готовлюсь тщательно – просто чтобы знать материал. Но это касается декораций и костюмов. Актеры же должны обладать достаточной степенью свободы.
– Какой совет вы могли бы дать тем, кто пытается создавать художественные тексты?
– Вероятно, вы имеете в виду начинающих писателей. Потому что другим советы не нужны. Я бы посоветовал писать просто – как говорится, без понтов. Начинающие авторы боятся писать просто – и начинают с верхней «фа». Они боятся быть банальными – и сразу переходят на крик. Рано или поздно они понимают, что никого здесь не перекричишь, и начинают петь спокойно. И вот тогда, научившись нормальному пению, они время от времени пробуют высокие ноты. Но это уже те ноты, которые родились внутри, а не напеты Набоковым, Платоновым или Сашей Соколовым.
– Есть ли иной способ побороть неуверенность, а главное – писательскую беспомощность, кроме как продолжать писать?
– Продолжать писать – это, наверное, лучший способ. Если автор, конечно, не капитан Лебядкин. На самом деле вы затронули сложную проблему. В начале пути очень легко сломаться от безверия в свои силы. И здесь очень важно чье-то доброе слово. Доброе, но одновременно – объективное. И, наоборот, слово безжалостное может сделать калекой. Кажется, Зинаида Гиппиус, прочитав первый сборник стихов Набокова, сказала, что из него никогда не выйдет хорошего литератора. Представляете, если бы на месте Набокова был менее уверенный в себе человек? Мы могли бы лишиться одного из лучших стилистов мировой литературы.