Пишите письма — страница 2 из 39

— Нет…

— И про снотворное не помните?

— Нет!

— Вы меня разыгрываете, должно быть.

Тут подкатила очередная остановка, он выскочил, в полном недоумении смотрел на меня с морозного заснеженного тротуара.

Один из сюжетов с неузнаванием застал меня в одну из суббот прошлой зимы. Я поехала в новый район к своей пожилой кузине, вышла из метро, увидела ее окна, решила пройти к ее точечному дому не по улицам в обход, а краткой дорогой — через пустырь и две стройки.

Миновав буераки пустыря, пролезла я в заборную брешь, отодвинув веер трех досок. На той стороне котлована, за бетонными кубистическими взгорьями, увидела я костерок с живописной группой бомжей, ужинающих у огонька. Я выскочила из-за бетонного кряжа прямо на них, надеясь с налету проскочить мимо. Они воззрились на меня, — все, кроме одного, лежавшего на боку возле сугроба, усеянного пустыми пузырьками из-под боярышника, заменившего в годы перестройки цветочный одеколон. Струхнув, я закричала для храбрости:

— Чего же это вы, голубчики, приятелю даете на снегу спать? Он, чай, бочок застудит, воспаление легких схватит.

— Ничего он не схватит, — сказал бомж в драной, некогда синей куртке. — Он у нас покойничек. Перекинулся. Так что ты, сестренка, за нашего мертвенького не бойся, бойся за себя.

Он вгляделся в меня и замер.

— Быть не может! — вскричал он. — Письмоносица Стрелка! Вот ёк-канарёк! Красавица, как была! А я-то, я-то! Веришь ли, охмурил меня с подлянкою шулер квартирный, выжил, на себя мою жилплощадь перевел. Все кости мои, все мои мешки с костями, падла, на свалку вывез. Вторично найденышей моих угрохал, убивец. Ты что уставилась? Не узнаешь? Да ты посмотри. Да ты послушай.

Тут встал он и пошел петь да плясать. Если бы не его распухшие бесформенные зимние ботинки-кроссовки, если бы не буераки наледи и мусора, видимо, я услышала бы дробь степа. Он был натуральный чечеточник, это чучело, вопившее во всю охрипшую пропитую глотку дикую свою песню.

Когда дождь идет,

вода в гроб течет,

а покойничек

все равно поет!

Его компаньоны стучали железными банками по жестянкам, вторя:

— Тюх-тюх-тюх-тюх-тюх-тюх!

— Гоп-ца-ца, гоп-ца-ца, гоп-ца-ца, гоп!

А один блажил:

— Аминь-аминь-аминь-аминь-аминь!

Степист наступал, я отступала к забору.

Когда ты помрешь,

когда мы все помрем,

приходи ко мне,

погнием вдвоем!

— Узнала меня? Узнала, рыжая? Подпевай!

Тут уткнулась я спиной в забор, пятки мои ушли в яму усовершенствованного собачьего лаза, я в этот самый лаз под забор стеганула, помчалась, спотыкаясь и скользя, через вторую стройку к спасительному третьему забору, ожидая погони.

Но погони не было.

Только затихал гогот вдали да дохрипывал последний куплет:

Как намокнете

да поприлипнете,

полежите так, —

попривыкнете!

Первая встреча с неведомым прошлым некогда подстерегла меня в весеннем театральном зале Дома культуры имени Первой пятилетки. Нежно-голубой билет в двадцатый ряд партера подарила подружка, я уже слышала восторженные отзывы о генуэзской труппе, привезшей спектакль по пьесе Карло Гоцци, но отправилась на спектакль почти нехотя. Представление совершенно околдовало меня, то был живой театр, маленькое чудо, мистерия, искры в воздухе, сияние, золото на алом. В антракте пошла я покурить, и, зайдя в тамбур при входе, оказалась рядом с курящим худощавым темноглазым человеком, сказавшим мне: «Здравствуйте». Мы обменялись репликами, он знал меня («Сколько лет, сколько зим!»), я его не знала («Вы меня с кем-то путаете…»), прозвенел звонок, я убежала наверх, в разбуженный третьим звонком зал, тьма внезапной перемены, насыщенная светимостью непривычного воздуха, охватила меня вкупе с дрожью и оторопью. После представления я вышла в вечер, день мой закончился вечерними словами «и так далее». Описав подробно любой день любого человека можно завершить его этой фразою: день завершен, далее — вся жизнь и смерть в конце тоннеля.

В гостях у одной из сокурсниц принялись мы листать фотоальбом времен нашей молодости. Перевернув страницу, я увидела стоящих у грузовика трех девиц с огромными букетами в компании двух молодых людей в сапогах. Одна из девиц была я.

— Где это мы?

— В Туве.

— Я никогда не была в Туве.

— Мы ездили туда вместе, летом, после второго курса, потом после третьего, нанимались художниками в археологические экспедиции от Эрмитажа.

— Не помню.

— Не сочиняй. Может, ты и Грача не помнишь? А Шойгу? Или нет, Шойгу был в третье лето, ты тогда не поехала. А Савельева? А как у тебя роман был? Скорее флирт, впрочем.

Теперь я поняла, какие именно годы улетучились из моей памяти: второй и третий курсы института. Бомж и геолог из троллейбуса знали меня как почтальона. Надо посмотреть в трудовой книжке; впрочем, как я нанималась, я вспомнила. Трудовая книжка поведала мне дату поступления на почту, равно как и число увольнения по собственному желанию. Можно было переходить к нижним ящикам бюро — с письмами и записными книжками.

Телефонный звонок прервал мои изыскания. Из Германии звонил сын.

— Который у вас час?

— Как всегда, на два часа разница. Восемь вечера.

— Чем ты занята?

— У меня обыск.

— Кто проводит?

— Сама и провожу.

Сына отправила я в Германию с большой оказией, с оказией поступил он там в аспирантуру, давно все боялись — сперва Афганистана, потом Чечни. Я жила одна, разведенная вдова, уже и не соломенная по выслуге лет.

— Скажи, я рассказывала тебе, как работала почтальоном?

— Никогда.

— А про Туву?

— Не помню. А что было в Туве?

— Не знаю, — ответила я.

В десятилетнем возрасте сын выпускал домашнюю газету (в которую писали заметки бабушка с дедушкой, я, мой брат, школьные товарищи; я делала рисунки, в газете публиковались книжные обзоры, присутствовал всемирный прогноз погоды) под названием «UM ZARAZUM». Название оказалось для меня глубоко актуальным много лет спустя.

Из толстой записной книжечки, переплетенной мною собственноручно в ситчик мильфлёр, спланировала на пол пожелтевшая открытка. Открытка представляла собой репродукцию «Зеленого шума» Рылова. Почерк был незнаком, текст непонятен. «Дорогая Инна! — писал мне некий отправитель. — Я надеюсь, все с путешествием Вашим обошлось. Жду Вас в любую пятницу в девятнадцать ноль-ноль у лифта. Ваш покорный слуга» — подпись неразборчива. Зато обратный адрес разборчив вполне. Одна из улиц подле Московского проспекта. Фамилия отправителя значилась: Косоуров Ю. А.

Оставалось навестить отправителя.

Разумеется, если он жив, здравствует и не переехал.

Засим я и уснула блаженно с неадекватным чувством исполненного долга.

И снилось мне.

Вперед, вперед, все дальше и дальше, по коридорам, квартирам, конторам, закуткам, перетекающим друг в друга пространствам квартирного города, с сумкой почтальона, полной писем, за большой белой бабочкой с письменами на крыльях. Еще немного — и кончится наше сквозное движение через жилой меридианный массив, букварница сядет, сыграет в «замри», я прочту послание на резном развороте пыльцы, если только язык мне знаком, а сознание мое способно вместить написанное.

Пробегаю через разномасштабные кубатуры, миную фракталы жизней, гулкие залы учреждений, фрагменты комнат, ловушки лестниц.

Адресаты писем сумки моей давно знакомы мне, меня уже не удивляют фамилии Клупт, Ларри, Ласавио, Лила, Овэс, Ник-Бродов; получат свои открытки и конверты толпы Петровых и Степановых, Пик (не мышонок), пять Лавровых, десять Лебедевых, множественные Лившицы вкупе с Лифшицами и уникальный Лопшиц, а также Нюбом и Люком, Однопозов, Онисифоров, Нецветайло, Нечитайло, Побегайло и Погоняйло, Малоглазов с Малоземовым, два Погоста, Северинова и доктор Гибель.

Вот отмелькал горячий цех с паром и звоном, остался позади въедливый запах прозекторской, отпустили меня регулярные подвалы номерного НИИ, за белой летуньей выбегаю я в зеленый прямоугольник казенной двери — и останавливаюсь, потому что бабочка моя пропала, а города больше не видно, хоть мы и неподалеку от Московского универмага; город исчерпался, впереди зеленый вал в свежей траве, за ним холм с маленькой белой церковью вроде новгородской, в сумке моей осталось одно письмо, но адреса на нем нет.

На этом сон кончается, как начался, ни сюжета, ни темы, сплошной эпизод — длиною в ночь.

Я легко нашла улицу, и дом, и двор, где некогда проживал (или еще проживает?) пославший мне открытку с летящей лебединой стаей Ю. А. Косоуров. Сев на скамейку, я закурила. Курильщицей заядлой никогда я не была, но в компании или в ответственный момент курила, как иные пьют рюмашку «для храбрости», неловко держа сигарету, не затягиваясь, старательно пуская дым.

Подошла девочка с газетой и фломастером, села на противоположный конец скамейки, решала кроссворд (как положено было в фельетонную эпоху), искоса посматривала на меня. Видела она развязную старушку, обучающуюся курить травку, удрав от своего положительного (или, напротив, хулиганствующего и пьющего) дедули, правильных детей и набалованных внуков. Девчонкины защитного цвета штаны были в сплошных карманах — до щиколоток; волосы заплетены во множество тонких косичек, как грива полюбившейся гуменнику либо баннику лошадки.

— Одногорбый верблюд, — сказала она, почти не вопрошая, нахмурив бровки.

— Дромадер, — отвечала я, пустив клуб дыма.

Вписав в крестословицу верблюда, она воодушевилась, некоторое время что-то корябала в своей газетенке, потом произнесла:

— Картинная галерея в Милане.

— Брера.

Порозовев, любительница кроссвордов полезла в верхний карман левой штанины, достала замусоленную бумажонку, вырезанную из журнала, и прочитала:

— Немецкий философ, эк-зис-тен-циалист и психиатр.