. С. С. Аверинцев замечает, что для архаического сознания имя автора есть знак авторитета[312]. У С. С. Аверинцева категория авторства, в отличие от категории авторитета, – неповторимость творческой инициативы и вызванные ею историко-литературные события. Там, где отсутствует «личность» в смысле индивидуальности, остается лишь некое присущее лицу и делегируемое им через имя достоинство, т.е. та же auctoritas (авторитетность)[313]. Если вспомнить высказывание Мишеля Фуко о том, что автор – это функция, которой общество наделяет те или иные произведения[314], то в Средние века авторскими считались прежде всего авторитетные произведения.
В древнерусской литературе требования авторитетности предъявлялись к церковно-учительным сочинениям, которые очень редко функционировали без авторов. При этом автор далеко не всегда был реальным историческим лицом, очень часто имя, которым подписывалось произведение, являлось только псевдонимом. Здесь можно привести высказывание академика М. И. Сухомлинова о псевдонимах: «Вообще в древней словесности русской наиболее употребительными были три рода псевдонимов: оригинальные русские сочинения или получали собирательное название поучений святых отцов, от "святых книг" и т.п.; или, что чаще всего, приписывались Златоусту; или же на них выставлялось имя другого отца церкви: Василия Великого, Григория Богослова, Кирилла Философа и т.д.»[315]. Здесь имя ставилось не для выражения творческой индивидуальности писателя, а для придания тексту авторитетности, для удостоверения того, что автор воплощает в себе «лик истинного христианина»[316].
Как видно, характерной чертой средневековой литературы являлась ее анонимность. Она была основной для произведений средневековой культуры. М. В. Бибиков очень точно объясняет такое явление: «Далеко не всех деятелей культуры средневековья мы знаем: для этой эпохи характерно было творчество на грани анонимности, когда автор стремился прежде всего выразить в художественном образе высшую мысль, идею, а не увековечить свое имя или утвердить авторство. Вечность идеи и универсализм переживаний высшего порядка были важнее, чем индивидуализм автора, считавшим себя не столько создателем, сколько интерпретатором мыслей и образов, близких всем, окружающим его»[317]. Анонимность возникла с распространением письменной культуры. В устном творчестве ее просто не могло быть – автор и исполнитель являлись одним лицом, это само собой разумелось. При переходе к письменной традиции, где автор или исполнитель не представлены в живой форме, анонимность становится проблемой, называние имени приобретает смысл.
Джон Флуд рассматривает явление анонимности на примере средневековой героической поэзии. Там она широко распространена и является одним из родов протеста против нежелания признать авторство в обществе[318]. Такой протест был особенно типичен для позднего Средневековья и свидетельствовал о том, что личность пыталась эмансипировать себя от общины. Анонимное творчество в ту эпоху было творчеством коллектива.
В древнерусской литературе произведение функционировало без автора потому, что имя автора не представляло собой существенного интереса для читателей. Оно имело смысл, как мы уже писали, только в церковных сочинениях, но и здесь важно было не реальное имя, а авторитет. Надо оговориться, что все написанное имеет особое значение прежде всего для ранних периодов. В XVII в. средневековый стереотип начал разрушаться, появляются сочинения, которые можно уверенно атрибутировать конкретным авторам. Достаточно вспомнить повести писателей Смутного времени, произведения протопопа Аввакума.
В этом контексте особый вопрос представляет собой определение автора летописи. Главная сложность здесь состоит в том, что летописи, в том числе и Пискаревский летописец, представляли собой своды предшествующего материала, где часто сложно отделить сочинителя от редактора или составителя свода. Д. С. Лихачев заметил, что работа различных летописцев соединена в памятнике не крупными кусками, а по большей части отдельными небольшими летописными статьями[319]. «Летописи и хронографы, – писал Д. С. Лихачев, – могли составляться одновременно несколькими „авторами“ и при этом на основании ранее существующих текстов. Говорить в этих случаях об „авторском тексте“ „ Русской Правды“ или в отдельных случаях об „авторском тексте“ житий, патериков, сводов повествовательного материала и т.д. – просто невозможно»[320]. Для атрибуции текста он предлагает прежде всего провести предварительное расслоение летописи и ее хронологизацию. В ряде случаев необходимо восстановить источники текста летописи и определить характер и объем работы каждого автора[321]. Таким образом, у каждого фрагмента летописи должен быть свой автор. Попытаемся ответить на вопрос, насколько это важно для понимания летописи.
Петербургский исследователь В. К. Зиборов недавно высказал сомнение в существовании летописца Никона, одного из авторов свода 1070-х гг., вошедшего в состав Повести временных лет. Он считает, что весь текст за этот период был написан Нестором, Никон же был в лучшем случае одним из информаторов Нестора[322]. Но знание того, кто был автором отдельных частей летописи, никак не изменяет ее смысл и ничего не добавляет к пониманию текста Повести временных лет.
На это, в частности, обращает внимание М. Н. Вирилайнен, которая рассматривает вопрос об авторстве обоих летописцев как непринципиальный, не дающий ничего нового для понимания свода. Главным здесь является вопрос не о создателе текста, а о создателе сюжета. Летопись представляет собой единство двух совершенно различных элементов: церковных и фольклорных. На первый взгляд они кажутся существующими отдельно друг от друга, но на самом деле между ними есть глубинная связь, реализуемая на уровне сюжета[323], именно их единство составляет повествовательное пространство летописи. С этой точки зрения, не важно, был ли автором 1070-х гг. Нестор или Никон, потому что в любом случае завершение сюжетной части Повести временных лет хронологически совпадает с отрезком времени между возникновением гипотетического сказания о первоначальном распространении христианства и сводом 1070-х гг.[324] Имя автора текста не даст ничего нового для понимания летописи, здесь нужно спрашивать об авторе сюжета.
Для анализа летописи часто оказывается полезным знание обстоятельств ее происхождения, целей, с которыми она создавалась. Д. С. Лихачев писал, что летописцами были по преимуществу официальные лица: служащие княжеские и владычные, уставщики, псковские посадники, впоследствии – дьяки[325]. В литературе основное внимание уделялось раннему летописанию, когда летописцами были монахи, княжеские служащие, посадники Пскова и Новгорода. О дьяческом летописании, появившемся в XVI–XVII вв., известно значительно меньше. Так как Пискаревский летописец является памятником XVII в., то мы подробнее остановимся именно на дьяческом летописании. Знание социального положения летописца очень важно и для выявления источников, определения их достоверности, и для понимания целей и задач, которые ставил перед собой автор.
2) Летописание и приказные дьяки
Если бы нам не было известно, даже гипотетически, имя автора Пискаревского летописца, то, исходя из анализа текста, мы все равно пришли бы к выводу, что это был, скорее всего, московский приказной человек: в своде много записей, близких разрядным, подробностей о строительстве городов и крепостей, некоторые документы приведены в летописце буквально, без изменения их текста. Это, вероятно, могло быть известно человеку, служившему в приказе. Все государственные документы были засекречены, доступ к ним имели только лица, непосредственно занятые в управлении государством.
Дьяк-летописец не редкость в XVII в. Достаточно вспомнить Ивана Тимофеева, написавшего «Временник дней и царей и святителей московских», или Федора Грибоедова. Для того чтобы понять, почему дьяки чаще всего становились в XVII в. авторами летописей, нужно вспомнить об их положении в системе государственной администрации.
С одной стороны, дьяки были людьми «неродословными», они не имели права участвовать в местнических спорах. Но, с другой стороны, их фактическое влияние было очень велико. Дьяки нередко являлись единственными знатоками дел в своем приказе: «Начальники центральных учреждений и правители на местах часто менялись и были мало осведомлены о системе делопроизводства, приказные же люди были более прочно связаны со своими должностями. Воеводы более занимались делами политическими, дьяки же осуществляли каждодневное, конкретное руководство, с уклоном в хозяйственные вопросы, и ведали всей документацией»[326]. Решение текущих дел в приказах часто зависело от дьяков в не меньшей мере, чем от судей и воевод. С. Б. Веселовский писал, что судьи и дьяки были равноправными товарищами, не подчинялмсь один другому и все старшинство одних перед другими выражалось в том, что в делах и грамотах старшие писались после младших[327]. Дьяки не только не уступали в компетенции и служебных полномочиях судьям, но до конца XVII в. нередко были самостоятельными и независимыми дельцами: «Самый заурядный дьяк мог охранить свою самостоятельность и быть, что называется, бельмом на глазу у сильного боярина, пока он „искал государю прибыли“ и радел в делах в государевых интересах»