<…> Всплывает из глубины памяти вся только что рассказанная встреча.
Открываю дальше: Пушкин мой! все то, что вечно говорю о нем — я. Наконец Goethe, тот, о котором говорю, судя современность: — Перед лицом Goethe[547] —
Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, любовь — все, кроме книжки, которую не могла купить, п. ч. ни одна моя не продалась. И чувство: О, раз еще есть такие стихи!
Точно меня сразу (из Борисоглебского пер<еулка> 1921 г.) поставили на самую высокую гору и показали мне самую далекую даль.
________
Внешний повод, дорогой М<ихаил> А<лексеевич>, к этому моему письму — привет, переданный мне от Вас г<оспо>жой Волковой.
<1921>
ЭРЕНБУРГУ И. Г
Москва, 21-го русск<ого> октября 1921 г.
Мой дорогой Илья Григорьевич!
Передо мной Ваши два письма: от 5-го сентября и от 20-го Октября. Получила их сегодня у Изабеллы Григорьевны.[548] Там больной мальчик,[549] уныние и безумный беспорядок: немножко лучше, чем у меня!
Если Вам хочется их видеть, зовите сильнее: впечатление подавленной воли.
Писала Вам недавно (письмо С<ереже> помечено двенадцатым №), дела мои, кажется (суеверна!) хороши,[550] но сегодня я от Ю<ргиса> К<азимировича>[551] узнала, что до Риги[552] — с ожиданием там визы включительно — нужно 10 миллионов. Для меня это все равно что: везите с собой Храм Христа Спасителя. — Продав С<ережи>ну шубу (моя ничего не стоит), старинную люстру, красное дерево и 2 книги (сборничек «Версты» и «Феникс» (Конец Казановы) — с трудом наскребу 4 миллиона, — да и то навряд ли: в моих руках и золото — жесть, и мука — опилки. Вы должны меня понять правильно: не голода, не холода, не <…> я боюсь, — а зависимости. Чует мое сердце, что там на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь — беда или доблесть, там — позор.
(Вспоминаю, кстати, один Алин стих, написанный в 1919 г.:
Не стыдись, страна Россия!
Ангелы всегда босые…
Сапоги сам Черт унес.
Нынче страшен, кто не бос!)
Примут за нищую и погонят обратно. — Тогда я удавлюсь. — Но поехать я все-таки поеду, хоть бы у меня денег хватило ровно на билет.
Документы свои я, очевидно, получу скоро. К<оммуни>ст, к<отор>ый снимал у меня комнату (самую ужасную — проходную — из принципа!) уехал и не возвращается. Увез мой миллион и одиннадцать чужих. Был мне очень предан, но когда нужно было колоть дрова, у него каждый раз болел живот. У меня было впечатление, что я совершенно нечаянно вышла замуж за дворника: на каждое мое слово отвечал: «ничего подобного» и заезжал рукой в лицо. Я все терпела, потому что все надеялась, что увезет: увез только деньги. — Ваших я не трогала, оставляю их на последнюю крайность!
Аля сопутствует меня повсюду и утешает меня юмористическими наблюдениями. Это мой единственный советчик.
________
Если уеду, не имея ни одного адр<еса>, пойду в Риге к Вашему знакомому, на к<оторо>го раньше отправляла письма, у меня есть несколько золотых вещей, может быть поможет продать.
В доме холодно, дымно — и мертво, потому что уже не живешь. Вещи враждебны. Все это, с первой минуты моего решения, похоже на сон, крышка которого — потолок.
Единственная радость — стихи. Пишу как пьют, — и не вино, а воду. Тогда я счастливая, уверенная <…>
Стихи о каторге Вами у меня предвосхищены, это до того мое[553]<…>
Вот Вам в ответ стих, написанный, кажется, в марте, и не об этом, — но об этом:
На што мне облака и степи
И вся подсолнечная ширь!
Я — раб, свои взлюбивший цепи,
Благословляющий Сибирь!
Эй вы, обратные по трахту!
Поклон великим городам.
Свою застеночную шахту
За всю свободу не продам!
Привет тебе, град Божий — Киев!
Поклон, престольная Москва!
Поклон, мои дела мирские!
Я сын, не помнящий родства.
Не встает любоваться рожью
Покойник, возлюбивший гроб.
Заворожил от света Божья
Меня верховный рудокоп.
Просьба: не пишите С<ереже>, что мне так трудно, и поддерживайте в нем уверенность, что мы приедем. Вам я пишу, потому что мне некому все это сказать и потому что я знаю, что для Вас это только иллюстрация к революционному) быту Москвы 1921 года.
— На Арбате 54 гастр(ономических) магазина, — считали: Аля справа, я слева.
— Спасибо за все. — Целую.
М.
Письмо за № 12 отослано по старому адр<есу>:
Chaussée de Waterloo 1385 (?)
Теперь буду писать часто. Там я писала о «Лике Войны».[554] — Прекрасная книга.
Москва, 11/24-го февраля 1922 г.
Мой дорогой!
Эти дни у меня под Вашим знаком, столько надо сказать Вам, что руки опускаются!
Или же — правая к перу! — Стихотворному, — ибо не одним пером пишешь письмо и стихи.
И весомость слов — иная.
Хочется сказать нелепость: стихотворное слово столь весомо, что уже не весит, по таким векселям не дано платить в жизни: монеты такой нет.
А многое из этого, что мне НАДО сказать Вам, уже переросло разговорную речь.
Не: пытаюсь писать Вам стихи, а: пытаюсь Вам стихов не писать. (Сейчас увидите, почему.)
Знаете, раньше было так: иногда — толчком в грудь:
Свинья! Ни одного стиха человеку, который — человеку, которому…
И внимательное (прослушав) — «Не могу. Не ясно». — И сразу забывала.
________
Стихи к Вам надо мной как сонм. Хочется иногда поднять обе руки и распростать дорогу лбу. — Стерегущий сонм. — И весьма разномастный. (Что это — птицы — я знаю, но не просто: орлы, сокола, ястреба, — пожалуй что из тех:
Птицы райские поют,
В рай войти нам не дают…[555]
— Лютые птицы!)
И вот, денно и нощно, чаще всего с Алей рядом, поздними часами одна — переплеск этих сумасшедших крыльев над головой — целые бои! — ибо и та хочет, и та хочет, и та хочет, и ни одна дьяволица (птица!) не уступает и вместо одного стиха — три сразу (больше!!!) и ни одно не дописано. Чувство: СОВЛАДАТЬ!
Чтоб самоё не унесли!
________
Мой родной!
________
Отъезд таков: срок моего паспорта истекает 7-го Вашего марта, нынче 24-ое (Ваше) февраля, Ю<ргис> К<азимирович> приезжает 2-го В<ашего> марта, если 3-го поставит длительную литовскую визу и до 7-го будет дипл<оматический> вагон — дело выиграно. Но если Ю<ргис> К<азимирович> задержится, если между 3-ьим и 7-ым дипл<оматический> вагон не пойдет — придется возобновлять визу ЧК, а это грозит месячным ожиданием. Кроме того, …[556]
НИКИТИНОЙ Е. Ф
Москва, 22-го января 1922 г.
Милая Евдокия Федоровна![557]
Отдаю «Конец Казановы» в «Созвездие», сегодня получила 2 м<иллиона> аванса (расценка — 7 т<ысяч> строка).
То же издательство покупает у меня «Матерь-Верста» (стихи за 1916 г.), имеющиеся у Вас в двух ремингтонных экз<емплярах). Очень просила бы Вас передать их представительнице издательства Зинаиде Ивановне Шамуриной, если нужно — оплачу ремингтонную работу.
Остающаяся у Вас «Царь-Девица» полученным мною авансом в 5 милл<ионов> не покрыта, поэтому считаю себя вправе распоряжаться рукописями, данными Вам на просмотр.
С уважением
М. Цветаева
ЗАЙЦЕВУ П. Н
<1922, март>
Милый г. Зайцев!
Нельзя ли устроить мне заочно удостоверение на академический паек (апрельский).
Ведь в прошлый раз меня ведь тоже лично не было?
«Гос<ударственное> Изд<ательство> свид<етельствует>, что такая-то, проживающая там-то (Борисоглеб<ский> пер<еулок> 6, кв<артира> 3) имеет право на акад<емический> паек (апрель)».[558]
Если это возможно, передайте эту бумажку Шенгели.[559]
Буду Вам очень обязана.
Привет.
МЦ.
Дело в том, что я лично не имею времени зайти.
ТОЛСТОМУ А. Н
Берлин, 3-го июня 1922 г.
Алексей Николаевич!
Передо мной в № 6 приложения к газете «Накануне» письмо к Вам Чуковского.
Если бы Вы не редактировали этой газеты, я бы приняла свершившееся за дурную услугу кого-либо из Ваших друзей.
Но Вы редактор, и предположение падает.
Остаются две возможности: или письмо оглашено Вами по просьбе самого Чуковского, или же Вы это сделали по своей воле и без его ведома.[561]
«В 1919 г. я основал „Дом Искусств“; устроил студию (вместе с Николаем Гумилевым), устроил публичные лекции, привлек Горького, Блока, Сологуба, Ахматову, А. Бенуа, Добужинского, устроил общежитие на 56 человек, библиотеку и т. д. И вижу теперь, что создал клоаку. Все сплетничают, ненавидят друг друга, интригуют, бездельничают, — эмигранты, эмигранты! Дар-моедствовать какому-нибудь Волынскому