[635] Нет, всё, всё. Он как «Мóлодец» писан с голосу.
________
Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто — перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила.[636] (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление: от чего-то драгоценного, но — осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. — До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
________
Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н<адежде> А<лександровне>.[637] От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гёты! Не перепоручить (не перепоручишь) ли Асе? Жду Шмидта.
МЦ.
Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.
III
26-го мая 1926 г., среда
Здравствуй, Борис! Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали — я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы.[638] (Поэма Конца — одно. Только Гора раньше и — мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма Конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, — не я, когда встаю! Поэма горы — гора, с другой горы увиденная. Поэма Конца — гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные, несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.
Отрывок:
…В перестрелку — скиф,
В христопляску — хлыст,
— Море! — небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих, —
Что на тайный свист
Останавливаюсь,
Настораживаюсь.
В каждой строчке: стой!
В каждой точке — клад.
— Око! — светом в тебя расслаиваюсь,
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь,
Перекраиваюсь…[639]
Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти — и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии. («Елена: Ахиллес // — Разрозненная пара»; «Так разминовываемся — мы»; «Знаю — один//Ты — равносущ// Мне».) Не забудь ответить. Тогда пришлю.[640]
Борис, у Рильке взрослая дочь,[641] замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года — в Чехии — расплелось. Борис, последующее — гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова. (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея».) Гончаров — таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда Tzarenkreis[642] — из тьмы времен — прекрасно, когда Обломов — уже гораздо хуже. Преображенный — Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке’м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем! Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого, житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
(Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове — никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
________
Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник — первые сардины! Не сардинки, потому что не в коробках, а в сетях.
А знаешь, Борис, к морю меня уже начинает тянуть, из какого-то дурного любопытства — убедиться в собственной несостоятельности.
________
Обнимаю твою голову — мне кажется, что она такая большая — по тому, что в ней — что я обнимаю целую гору, — Урал! «Уральские камни» — опять звук из детства! (Мать с отцом уехали на Урал за мрамором для Музея. Гувернантка говорит, что ночью крысы ей отъели ноги. Таруса. Хлысты. Пять лет.) Уральские камни, (дебри) и хрусталь графа Гарраха (Кузнецкий)[643] — вот все мое детство.
Нá его — в тяжеловесах и хрусталях.
________
Где будешь летом? Поправился ли Асеев.[644] Не болей.
Ну, что еще?
— Всё! —
Замечаешь, что я тебе дарю себя враздробь?
М.
St. Gilles, 21-го июня 1926 г.
Мой дорогой Борис,
Только что — Шмидт, Барьеры и журналы.[645] Пишу только, чтобы известить, что дошло. Ничего ещё не смотрела, потому что утро в разгаре. Одновременно письмо из Чехии с требованием либо возвращаться сейчас же, либо отказаться от чешской стипендии. («Отказаться» — ход неудачно построенной фразы, просто в случае невозврата — отказывают.)
Возвращаться сейчас невозможно, — домик снят и уплочено до половины октября, кроме того — нынче первый солнечный день, Борис. Возвращаться ни сейчас, ни потом мне невозможно: Чехию я изжила, вся она в Поэмах Конца и Горы (герой их 13-го обвенчан),[646] Чехии просто нет. Вернусь в погребенный черновик.
Следовательно, — (невозвращение) — я на улице. Думаю (непонятный отказ чехов, обещавших стипендию по крайней мере до октября) — эхо парижской травли («Поэт о критике» — травля),[647] а м. б. и донос кого-нибудь из пражских русских: везде печатается, муж — редактор и т. д. С<ергей> Я<ковлевич> получает с № (Версты), причем I еще не вышел, а II намечается только к октябрю.
Пишу в Чехию с просьбой выхлопотать мне заочную стипендию, как Бальмонту и Тэффи, которых чехи содержат, никогда в глаза не видав (меня видели, всегда с ведром или с мешком, три с половиной года, — не нагляделись, должно быть!)
Пишу в сознании полной бессмысленности. Явный подвох какого-то завистника. (Завидовать — мне: И, после краткого вдумывания: да, можно, но тогда нужно просить Господа Бога, чтобы снял меня с иждивения, а не чехов.)
Кроме того, (возврат в Чехию) в Чехии С<ергею> Яковлевичу) делать нечего. Ни заработков, ни надежд. Даже на фабрику не берут, ибо русских затирают.
________
Таков мой жизненный поворот. Не принимай к сердцу, огляди издали — как я. Почему сообщаю? Чтобы объяснить некоторую заминку со Шмидтом, — дня три уйдет на письма, т. е. те полтора-два часа в день, которые у меня есть на графику, ту или иную.
Борис, где встретимся? У меня сейчас чувство, что я уже нигде не живу. Вандея — пока, а дальше? У меня вообще атрофия настоящего, не только не живу, никогда в нем и не бываю.
Громовая статья П. Струве (никогда не пишущего о литературе), статьи Яблоновского, Осоргина, многих, — всех задетых[648] (прочти «Поэт о критике», поймешь — чья-то зависть — чья-то обойденность — и я на улице, я — что! — дети.
Мур ходит, но оцени! только по пляжу, кругами, как светило. В комнате и в саду не хочет, ставишь — не идет. На море рвется с рук и неустанно кружит (и падает).
Да, Борис, о другом. В Днях перепечатка статьи Маяковского о недостаточной действенности книжных приказчиков. Привожу Дословно: «Книжный продавец должен ещё больше гнуть читателя. Вошла комсомолка с почти твердым намерением взять, например, Цветаеву. Ей, комсомолке, сказать, сдувая пыль со старой обложки, — Товарищ, если вы интересуетесь цыганским лиризмом, осмелюсь предложить Сельвинского. Та же тема, но как обработана! Мужчина! Но это все временное. Поэтому напрасно в вас остыл интерес к Красной Армии; попробуйте почитать эту книгу Асеева». И т. д…
Передай Маяковскому, что у меня есть и новые обложки, которых он просто не знает.
Между нами — такой выпад Маяковского огорчает меня больше, чем чешская стипендия: не за себя, за него.
«Но всё это — временное», а —
«Время — горе небольшое:
Я живу с твоей душою»…[649]
Скоро напишу, Борюшка, это письмо не в счет.
М.
Шмидт получен, скоро получишь о тебе и мое. И ещё элегию (мне) Рильке. Люблю тебя.
1-го июля 1926 г., четверг.
Мой родной Борис,
Первый день месяца и новое перо.
Беда в том, что взял Шмидта, а не Каляева[650] (слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме: русский интеллигент, перенесший 1905 год. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова «В Море»!), что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.
Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и (корни). Блока синевы и Блока просторов. Твой Шмидт похож на Блока-интеллигента. Та же неловкость шутки, та же невесёлость её.