<ильке> бы Вас любил, — почему «любил», — любит). Убеждена еще, что когда буду умирать — за мной придет. Переведет на тот свет, как я сейчас перевожу его (за руку) на русский язык. Только тáк понимаю — перевод. Как я рада, что Вы так же (за руку) перевели меня — чтó меня! меня к Рильке! — на чешский. За что я тáк люблю Вашу страну?!. <…>
…У евразийцев раскол… <…> Проф<ессор> Алексеев (и другие) утверждают, что С<ергей> Я<ковлевич> чекист и коммунист. Если встречу — боюсь себя… Проф<ессор> Алексеев… <…> негодяй, верьте мне, даром говорить не буду. Я лично рада, что он уходит, но очень страдаю за С<ережу>, с его чистотой и жаром сердца. Он, не считая еще двух-трех, единственная моральная сила Евразийства. — Верьте мне. — Его так и зовут «Евразийская совесть», а проф<ессор> Карсавин о нем: «золотое дитя евразийства». Если вывезено будет — то на его плечах (костях)… <…>
Медон. 19-го февраля 1929 г.
Дорогая Анна Антоновна! Вчера вечером — только села Вам писать письмо, разложила блокнот, уже перо обмакнула в чернильницу — гость, нежданный и нежеланный. Пришлось, не написав ни слова, всё сложить и унести. Но сегодня, слава Богу, день дошел уж до такого часа, что ни жданому, ни нежданному не бывать. Чудно бьют часы на башне — одиннадцать. Вспоминаю Прагу, связанную для меня с часами и веками. (Я так люблю Прагу, что — уверена — в ней никогда не буду.) Кстати, историйка. Недавно Аля от кого-то принесла домой книгу «La maison roulante»[923] — книга французской писательницы де Штольц, которую я когда-то читала и обожала в детстве, в далеком детстве, до первой заграницы, до 8 л<ет>. Смотрим картинки — знакомые — давно-недавно-знакомое: ночь, башня, мост, — Прага! Карлов мост. Оказывается, я раньше по нему ходила, чем ходила ногами, раньше на целых 20 лет! (Книга о цыганах, Bohême — Богемия. Прага тогда была Богемией, следовательно, волей слов, герой книжки, украденный мальчик Adalbert — и я за ним — должен был бродить по Праге.) Страшная картинка: цыганка с ножом, а месяц над ними как кинжал… (пр. 10 с.)
…Только что продержала корректуру перевода 7-ми писем Рильке (не ко мне, конечно!) и вступления к ним. Прочтете в следующем (февральском) № «Воли России». Убеждена, что во всем, что Р<ильке> говорит и я говорю — услышите свое. Письма Р<ильке> — о писании стихов (dichten) — o детстве — о Боге — о чувствах. Перевела как только могла, работала, со вступлением, три недели. — Пишу большую не-статью о Н. Гончаровой, лучшей русской художнице, а м. б. и художнике. Замечательный человек. Немолодая, старше меня лет на 15. Видаюсь с ней, записываю. Картины для меня — примечания к сущности, никогда бы не осуществленной, если бы не они. Мой подход к ней — изнутри человека, такой же, думаю, как у нее к картинам. Ничего от внешнего. Никогда не встречала такого огромного я среди художников! (живописцев).
Из этого отношения может выйти дружба, может быть уже и есть, но — молчаливая, вся в действии. Я ее пишу (NB! как художник, именно портрет!), а она пишет иллюстрации к моему «Мóлодцу».[924] Но ни я, ни она не показываем.
Много сходства: демократичность физических навыков, равнодушие к мнению: к славе, уединенность, 3/4 чутья, 1/4 знания, основная русскость и созвучие со всем… Она правнучка Н. Н. Гончаровой, пушкинской роковой жены. — Есть глава и о ней… <…>
…С эсерами не вижусь никогда, с М<арком> Л<ьвовичем> изредка переписываемся по журнальным делам… <…>
Медон, 17-го марта 1929 г.
Дорогая Анна Антоновна! Только что Ваше письмо. Я Вас люблю, зачем Вы живете такой жизнью, есть обязательства и к собственной душе, — вспомните Толстого — который, конечно, подвижник, мученик дома (долга) — но который за этот подвиг ответит. Вы правы кругом — и Толстой был прав кругом — и вдруг мысль: грех — что! Грехи Бог простит, а подвиги?? Служил ли Толстой Богу, служа дому? Если Бог — труд, непосильное: да. Если Бог — радость, простая радость дыхания: нет. Толстой, везя на себе Софию Андреевну[925] плюс всё включенное, не дышал, а хрипел.
«Пора и о душе подумать», глубокое слово, всегда противу-ставляемое заботам любви, труду любви, семье. «Не вправе». Вы не вправе, но Ваша душа — вправе, вправе — мало, тó, что для Вас — роскошь, для неё — необходимое условие существования. Вы свою душу губите. И, в ответ: «Кто душу положит за друга своя!» И еще в ответ: «Оставь отца своего и мать, и иди за мной». Я сейчас на краю какой-то правды.
У нас весна. Нынче последний день русской масленицы, из всех русских окон — блинный дух. У нас два раза были блины, Аля сама ставила и пекла. Мур в один присест съедает 8 больших. Его здесь зовут «маленький великан», а франц<узская> портниха: «le petit phénomène».[926] В лесу чудно, но конечно несравненно с чешским. Вы не думайте, что «игра воображения», я очень упорна в любви, Чехию полюбила сразу и навсегда. Мне и те деревья больше нравятся.
— Был у нас доклад М<арка> Л<ьвовича> о молодой зарубежной литературе.[927] «Молодой зарубежной литературы нет, есть молодые зарубежные писатели». Прав, конечно. Потом разбор, справедливый, посему — безжалостный. (Вспомните основу суда: не милосердие, а справедливость). Из пражан определенно выделил Лебедева[928] и Эйснера,[929] с чем согласна. Из парижан — Поплавского.[930] Даровитый поэт, но путаный (беспутный) человек. Мысли М<арка> Л<ьвовича> часто остры, форма обща, все время переводит на настоящие слова. Те мысли — не теми словами.
— Одна работа о Гончаровой кончена и сдана, даю сербам, — 2 листа, немножко меньше (28 печ<атных> стр<аниц> формата «В<оли> Р<оссии>») — 8 чудесных иллюстраций (снимки с ее картин). Жизнь и творчество. Подумайте, нельзя ли было бы куда-нибудь устроить в Чехию? Или Чехия и Сербия — слишком близко? Пойдет в следующем № сербского Русского Архива.[931] Другая работа, большая, пойдет в Воле Р<оссии>, начиная с апреля….[932]<…>
…До свидания. О Маяковском напишу непременно. Но лучше сказали Вы: грубый сфинкс. О нем (и о двух других) появится на днях очень хорошая статья С<ергея> Яковлевича> во франц<узском> журнале. Пришлю. Как Вам понравился перевод Р<ильке>?.. <…>
Медон, 7-го апреля 1929 г.
Дорогая Анна Антоновна! Нынче кончила переписку своей большой работы о Гончаровой, пойдет в В<оле> России, в апрельском номере. Сербская уже переводится. В общей сложности — 7 печатных листов, очень устали глаза… <…>
…Я ничего не умею хотеть, кроме как в работе, в которой не хотеть — не умею. Ничего не умею добиваться. Мне всегда за кого-то и что-то стыдно, когда у меня нет того, на что я вправе — только любовь дает права — когда у меня нет того, без чего я — не я. Кому-то и чему-то ведь было бы несравненно лучше, если бы я завтра же, забрав и Мура и Алю, могла выехать к Вам в Прагу. Я Вас считаю самой настоящей Муриной крестной, обе (одна крестила,[933] другую вписали[934]) — неудачны: совершенно равнодушны… <…> Крестный его — Ремизов — его не видел ни разу (живет в Париже) и ни разу не позвал. Мне не повезло… <…>
…Ах, дружба, любовь двухдневная, —
А забвенье — на тысячу дней!
(Женские — стихи). Может быть я долгой любви не заслуживаю, есть что-то, — нужно думать — во мне — что все мои отношения рвет. Ничто не уцелевает. Или — век не тот: не дружб. Из долгих дружб — только с вами и кн<язем> Волконским, людьми иного поколения. Да! о дружбах. Недавно праздновали первую годовщину «Кочевья».[935] Была и я — как гость. М<арк> Л<ьвович> сидел на председательском месте, справа блондинка, слева брюнетка, обе к литературе непричастные. Не обмолвилась (с 8 ч. веч<ера> до 121/2 ночи) ни словом, впрочем — слово было: о Гончаровской статье: два листа или полтора листа? Не усмотрите в этом обиды — только задумчивость… <…>
…Держала тонкие листы
И странно так на них глядела,
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело.
— Не знаю, что выйдет из дружбы с Гончаровой. Она очень спокойна и этим — успокаивает меня. Мне всегда совестно давать больше, чем другому нужно (= может взять!) — раньше я давала — как берут — штурмом! Потом — смирилась. Людям нужно другое, чем то, что я могу дать. Раз М<арк> Л<ьвович> мне сказал: «Одна голая душа. Даже страшно!»
У нас весна. (Боже! сколько раз это писано!) Первые распустились ивы — мое любимое дерево. Дубы молчат. Я все вспоминаю куст можжевельника на горе, который я звала кипарис. А иногда Борис (Пастернак). Он тоже не пишет.
Целую Вас нежно, пишите, люблю Вас, спасибо за всё.
МЦ.
Медон, 19-го июня 1929 г.
Дорогая Анна Антоновна! Начинаю день с письма к Вам. Знаете русское выражение: некогда о душе подумать. Так и со мной. (Так и с Вами.) Сегодня мне вспомнилась Прага — сады. Сады и мосты. Летняя Прага. Что мне сделал этот город, что я его так люблю?
И вот мечта: осенью coûte que coûte[936] приехать к Вам — о душе подумать. В один конец я бы денег достала, не могли ли бы Вы достать в другой? Но м. б. последнего бы и делать не пришлось, ибо тысячу крон своим выступлением в Праге конечно соберу. А не тысячу — так пятьсот: обратный путь. Давайте решим это твердо. М. б. нашелся бы в Праге какой-нибудь музыкант (или музыкантша, чтó даже предпочитаю), который бы согласился выступать у меня на вечере бесплатно, чтобы устроить смешанный вечер: стихи и музыка. (Можно — стихи, проза и музыка.) Билеты бы распространили предварительно. Дешевые — при входе. Так это делается здесь.