Письма. Часть 1 — страница 85 из 123


Как видите, с фермы вернулись. Мур ходит в школу, Аля пока дома… <…>


Мы живем в чудном 200-летнем каменном доме, почти — развалина, но надеюсь, что на наш век хватит! — в чудном месте, на чудной каштановой улице, у меня чу-удная большая комната с двумя окнами и, в одном из них, огромным каштаном, сейчас желтым, как вечное солнце. Это — моя главная радость.


Пишу очередную главу своего детства «Черт». Думаю, что после нее эмиграция от меня совсем открестится, хотя бы из-за своего глубокого лицемерия и самого поверхностного ханжества.


Здесь все стали «святые», а как мало настоящей человечности!


Очень хочу, чтобы Вы прочли моего «Китайца» — 24-го октября, среда, Последние Новости… <…>


Ванв, 21-го ноября 1934 г.


<…>…Мне все эти дни хочется написать свое завещание. Мне вообще хотелось бы не-быть. Иду с Муром или без Мура, в школу или за молоком — и изнутри, сами собой — слова завещания. Не вещественного — у меня ничего нет — а что-то, что мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение. Свести счеты, хотя Маяковский и сказал:


Кончена жизнь — и не к чему перечень


Взаимных болей, и ран, и обид…


Я дожила до сорока лет и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. Это я бы хотела выяснить. У меня не было верного человека. Почему? У всех есть. И еще — благодарность тем, кто мне помогали жить: Вам, А. И. Андреевой и Борису Пастернаку. Больше у меня не было никого.


Подымаю глаза, совершенно горящие от слез (целые дни!) и сквозь слезную завесу вижу лицо Сигрид Унсет из серебряной рамки: недоумевающее, укоризненное, не узнающее (меня). А рядом — Рильке, под веткой боярышника, а м. б. терновника (острые листы с шипами и красные ягоды), которую я подобрала на улице. Но Р<ильке> отвернулся, смотрит вдаль, слушает — даль (это его последняя карточка, маленькая, любительская — снимала его русская секретарша и сиделка). Он на балконе: весна: еще черные ветки, он с наставленным, как у собаки, ухом стоит и слушает.


Внизу, как раз под моей комнатой, русская семья: старушка 81 года, помнящая Аделину Патти.[1030] Красивая, серебряноседая, изящная. И вот нынче слышу: навзрыд плачет. У нее две внучки, двадцати лет, когда бабушка роняет вещь — ни одна не двигается, а говорит — прерывают или смеются. Старушка весь день бегает вверх и вниз по лестнице, п. ч. кухня внизу, а едят наверху. Готовит на семь человек, одна моет посуду. А внучки лежат на кроватях и — мечтают. Или негодуют на нищенскую жизнь. Бабушка тихо угасает, скромно. Понесла кому-то пирог — нечем дышать. «А воздух свежий. Значит — сердце». Я вдвое моложе ее (как вдвое старше Али и вчетверо — Мура). Вчера я принесла ей свой граммофон с лучшими пластинками, — как она блаженствовала! Но внук у нее — чудный, красавец, как она, — двадцать пять лет. Между нами — 15 лет — и начало дружбы, из которой конечно ничего не выйдет, — он боится моей «славы», а я его молодости. Так и пройдем мимо. Но приятно — когда в глазах — восторг. Бываю я у них, именно потому что — соседи — редко, раз в две недели, но всегда отдыхаю душевно — от бабушки и от внука. Почему людям нельзя сказать что их любишь?.. <…>


…Боюсь — глаза пропадут. А сердце — уже пропадает: я, рожденный ходок, стала задыхаться на ровном месте, и с каждым днем хуже. Жаль сердца — хорошо служило.


Сейчас лягу,


Und schlafen möcht ich, schlafen

Bis meine Zeit herum!

[1031]


Обнимаю Вас.


МЦ.


Я отчасти и из-за бабушки плачу: из-за ее слез, — от всех вместе.


У меня еще одно горе, — не горе: обида, дико-незаслуженная! Но о ней в другой раз.


Ванв, 27-го декабря 1934 г.


<…>…А вот другое горе: мое. Чистое и острое как алмаз.


21-го ноября погиб под метро юноша — Николай Гронский. Он любил меня первую, а я его — последним. Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 г. и совсем разошлись: нáглухо. За все три года я его видела только раз, в поезде, — позвала — не пришел. (Позвала «заходить» и он, не поняв словесного прикрытия, оскорбился.) И вдруг, 21-го ноября утром в газете…


— Но это не все. Юноша оказался большим поэтом. Вот его вещь, — мой грустный подарок Вам на Новый Год. Он и при мне (18, 19 лет!) писал стихи и были прекрасные строки, и я все спрашивала его, верней — себя: — Будешь ли ты — или нет — поэтом? И вот, расставшись, стал. Сохранилась вся наша переписка (лето 1928 г.) — целое Briefbuch[1032] Он писал мне из Bellevue (под Парижем, где и мы жили первый год) в Pontaillac на океан. Он должен был ко мне приехать, но придя перед поездом проститься с родителями, застал разъяснение: мать уходила от отца. Поставив чемодан у двери, вступил в «беседу» — третьим, — и сразу скажу, что чемодан этот 6 ч. спустя унес обратно на свой чердак, где жил, т. е. остался — чтобы мать осталась — и никогда ко мне не приехал — и никогда уже не увидел Океана. А мать, 6 мес<яцев> спустя (он заработал по месяцу на чек!) все равно ушла, и жертва была — зря. Все это сохранилось в его и моих письмах. Он подарил мне свой детский крестильный крестик, на котором «Спаси и сохрани». — «Я всё думал, что Вам подарить. И вдруг — понял: ведь бóльше этого — нет. А пока Вы со мной — я уже спасен и сохранен». Я надела ему — свой, в нем он и похоронен, — на новом медонском кладбище, совсем в лесу: был лес, огородили — и всё. Там он и лежит с 26-го ноября (вчера как раз был месяц!) под стражей деревьев, входящих в кладбище, как домой. Сколько раз мы мимо него ходили!


9-го дек<абря> появилась его поэма Белла-Донна (савойская горная цепь), я написала о ней «статью»,[1033] и вот, просьба: не могли бы Вы, дорогая Анна Антоновна, ее перевести и поместить в Чехии? Статья небольшая: на полтора газетных фельетона. Если бы была надежда, я ее бы Вам переписала и послала, но это все-таки полных два дня работы, так что — без надежды — трудно приняться. Может быть пойдет в Посл<едних> Нов<остях>. Статья интересная, ибо касается всей поэзии и, главным образом, отвечает на вопрос о языке, среде, почве, корнях ПОЭТА. Это — первый поэт, возникший в эмиграции. Первый настоящий поэт. Вы это сами увидите.


После него осталось 500 рукописных страниц стихов: много больших поэм (знаю, пока, только одну) и драматическая вещь «Спиноза». Через несколько месяцев выйдет первая книга, стран<иц> на 130. Издает — отец. Отец его один из редакторов «Посл<едних> Новостей».


Да, он был необычайно красив: как цветок.


У меня осталось к нему несколько стихотворений. Вот одно (1928 г., весна)


Лес! Сплошная маслобойня

Света: быстрое, рябое,

Бьющееся без забрал…

Погляди, как в час прибоя

Лес играет сам с собою! —

Так и ты со мной играл.


Не показывайте никому. Жду отзыва на поэму. Обнимаю и люблю.


МЦ.


А поэму непременно покажите Бему. Я бы хотела, чтобы он о ней сказал в печати — это все, что осталось у родителей: посмертная слава сына. Объясните ему, ибо если не понравится, пусть лучше не пишет. Это мой настоящий духовный выкормыш, которым я — горжусь.


Правда, какое бездарное предисловие Адамовича?[1034]


А мне написать — не дали.


Ванв, 24-го января 1935 г.


Дорогая Анна Антоновна,


Ваше письмо я прочла матери Гронского, в ее огромной и бедной студии (она — скульптор), где из стеклянного шкафчика глядит ее сын — то десятилетним фавнёнком (острые ушки!), то 16-летним почти-собой, и последняя скульптура — статуэтка во весь рост: сидит с чуть наклоненной головой, руки в карманах, нога-на-ногу, — вот-вот встанет: сидение, как бы сказать, на отлете, дано ровно то мгновение до-приподымания. Вещь меньше, чем в 1/2 метра: как в обратную сторону бинокля… <…>


…Счастлива, что так отозвались на поэму Н<иколая> П<авловича>. 21-го с его смерти было 2 месяца, я случайно оказалась в этот вечер у его матери (мать и отец живут врозь) и слезла на том самом метро Pasteur, где он погиб. Долго смотрела-спрашивала.


Совсем не знаю, возьмут ли Посл<едние> Нов<ости> мой «Посмертный подарок». Вещь, разрубленная пополам и подписанная мною под ровно 300-ой строкой, чуть ли не посреди фразы, валяется. За 4 месяца не напечатали ни одной моей строки… <…>


Ванв, 18-ги февраля 1935 г.


<…>…Читала статью Бема в Мече.[1035] Хорошо. Всерьез — не только к автору и к поэме, но и к стиху <…>


2-го числа было мое чтение о Блоке, совместное с Ходасевичем.[1036] Я — «Моя встреча с Блоком», он — «Блок и его мать». (Пишу себя первой — п. ч. читала первой)… <…>


…Начала было — точно уже в ответ на Ваше письмо — приводить в порядок все свои стихи после «После-России», — их много, но почти нет дописанных: не успевала… <…> Но ничего: постараюсь. Это — нужно сделать, чтобы хоть что-нибудь — от этих лет — осталось… <…>


Сделаю.


Ибо — никто из нас не знает — когда.


П. П. Гронский в восторге от статьи А<льфреда> Л<юдвиговича> о Белла-Донне. Передайте, пожалуйста. Он, прямо — сиял. Матери, после чтения, еще не видела. Она всё хворает.


…Мне очень нравится — о сложности, которая несложность. Тонко и точно. Я, в конце концов, человек элементарный, люблю самые простые вещи. Сложна я была только в любовной любви, да и то — если гордость — сложность. (По мне — сама простота. Но дает — сложные результаты.)


Да и Пруст — прост. И Рильке. — Утверждаю.


А. И. Андреева переписала мне мое о Гронском на машинке, — только нужно вставить К (эта буква — выпала). Засяду, сделаю, пришлю.