Когда мы сообщили сыну о горестной потере Полкана и Лайки, его выкормленников, то он, как истый классический гимназист, отвечал нам письмом следующего содержания:
«Anto die nono Calendas Martiales Anno MDCCCLXXV post Christum
Natum.
Я получил твое письмо. Невозможно описать той горести, которую я испытал, узнавши о смерти доблестных защитников нашей родины, героя Полкана и Аайки. Гораций сказал, что dulce et decorum est pro patria mori. Но ведь Гораций не испытал этого удовольствия и потому не знал, каково оно. Может быть, оно и decorum, но вероятно, не dulce. Кланяйся Лыске, ребятам, Ивану и т. д.
Salve sororü
Frater tuus Ешь блины и толстей».
А мы-то в эти года не только не знали, что dulce et decorum est pro patria mori, но даже и того не знали, что существовал когда-то Гораций.
Нужно отдать справедливость, хорошо теперь учат в гимназиях. Одно только меня беспокоит, что мальчик, приехав на лето в деревню, где следовало бы ему бегать, укреплять силы и набираться здоровья на вольном воздухе – ведь придется же ему когда-нибудь отбывать солдатскую службу, – целые дни проводит за книгами, делает какие-то выписки и только по праздникам, когда деревенские ребята, свободные от работы, соберутся к нему, уходит с ними куда-нибудь в лес, на луга, где у них идут разные игры. Впрочем, влияние деревни и ребят отчасти отразилось, и, рисуя битвы героев, что, между прочим, есть одно из его любимых занятий, мальчик берет сюжеты более из современной жизни и изображает на своих картинах Бисмарка и Мольтке, улепетывающими от русских мужиков, которые гонятся за ними с топорами и вилами в руках. Странно только, что, проживая каждое лето в деревне, где все пропитано хозяйственными интересами, мальчик нисколько хозяйством не интересуется и до сих пор, кажется, не умеет отличить ячменя от овса, не знает, как обрабатывается паровое поле, никогда не бывает на скотном дворе, которым я интересуюсь более всего.
После погибели сучки, мы остались без собак, однако не надолго. Теперь у нас опять целая стая: место старика Аыски занял старый пес Крюк, который забежал к нам откуда-то и прижился около застольной; сторож завел новую сучку; Иван завел пару гончих; у Савельича есть Шумила; у дочери есть сетерок – Мильтон; у меня мой верный пес Пегас – замечательный пес, который любит меня, как никто, для которого величайшее наслаждение в мире находиться подле меня, который тоскует и страдает, если он не ощущает моего присутствия. Пегас этот – собака ума замечательного, чутье у него удивительное. Вот несколько интересных черт сообразительности Пегаса. Я еду верхом по лесу, по пустошам, с Иваном и другими, Пегас бегает и гоняется за тетеревами, но никогда не потеряет следа моей лошади. Раз я сел на лошадь, и Пегас понюхал след лошади, на которую я сел, он уже знает этот след и, когда мы на пустоши разъедемся с Иваном, всегда он будет искать след именно моей лошади; если мы переменимся с Иваном лошадьми, то Пегас, догнав Ивана и увидав, что он едет на моей лошади, возвращается назад, отыскивает то место, где я пересел на другую лошадь, и по следу этой лошади находит меня. Однажды я поехал зимой в деревню, а Пегаса оставил дома, через несколько времени после того, как я приехал в деревню, вдруг вижу Пегаса, который вертится около избы, в которой я сидел. Савельич мне потом рассказал, что он выпустил Пегаса, несколько времени спустя после моего отъезда, и видел, как он обнюхал мой след, обнюхал то место, те стояли сани, в которые я сел, понюхал след моей лошади и, сделав несколько кругов по двору, выправился по следу моей лошади. В деревне он отличил след моей лошади, хотя он не знал, на какой я поехал, от множества следов других лошадей – в деревне была Никольщина – и прибежал именно в ту избу, где я находился. Пегас по платью, которое я надеваю, знает, возьму я его с собою или нет. Если я надеваю полушубок, значит иду по хозяйству, Пегас прыгает, радуется, если же я надеваю немецкое платье, еду в гости, Пегас поджавши хвост, прячется под стол. Если Пегас на дворе и подают тройку с колокольчиком, он уходит, поджавши хвост, в дом, но если подают одиночку, остается на дворе и ждет моего выхода. Знает Пегас только меня. Если я лягу где-нибудь в поле, то Пегас не подпустит ко мне никого, не только чужого, но даже никого из своих – Ивана, Сидора, даже детей, которые его кормят и ласкают. Он никому не верит, когда считает своей обязанностью меня охранять, и думает, что я не вижу того человека, который подходит ко мне. Если я прямо смотрю на приближающегося человека и Пегас это видит, то он не залает даже и на чужого.
В деревне нам без собак никак нельзя быть, хотя иногда из-за собак, которые без разбору брешут на всех проезжающих, не различая начальства от простых смертных, случаются неприятности.
Раз – дело было весною – в самую ростепель, иду я со скотного двора, одетый в свой обычный хозяйственный костюм – зализанный коровами полушубок. Вдруг слышу колокольчик, сердце так и екнуло. Кому, как не начальству, да еще по самому экстренному делу, ехать в такую пору, когда реки в разливе!
Заслышав колокольчик, я остановился, собаки с громким лаем обступили подъезжавшую телегу, измученные лошади, которые еле тащили телегу по раскисшим снеговым сугробам, наметенным зимою около заборов усадьбы, совсем остановились.
– Эй, поди сюда! – крикнул сидевший в телеге чиновник, очевидно, принявший меня за старосту.
Я уже разглядел по форменной фуражке с кокардой, что это – не настоящее начальство, а так какой-то проезжий чиновник…
– Эй, поди сюда! не слышишь, что ли? – продолжал кричать чиновник, взбешенный ужасною дорогою по весенней ростепели.
Я подошел.
– Что это у тебя за собаки? как ты смеешь держать таких собак, что они останавливают проезжающих? – бешено кричал чиновник, – да еще в шапке смеешь стоять. Кто ты такой, вот я тебя! – накинулся он на меня.
– Позвольте, господин, – сказал я: – если собаки причинили вам вред, то вы можете жаловаться мировому судье, но кричать здесь не извольте.
– Что! Ах ты с…
– А если ты не замолчишь и не перестанешь браниться, то я позову рабочих и мы тебя так…
– Да чье это именье? – спросил озадаченный чиновник.
– Мое.
– А вы кто? – спросил он, совершенно уже другим тоном.
Я назвал себя.
– Однако ж, согласитесь, как же можно держать таких злых собак?
– Хозяйственный расчет, – отвечал я, смеясь.
– Какой же тут может быть расчет?
– Помилуйте, как же не расчет? Чтобы охранять такую разбросанную усадьбу, как моя – построена ведь при крепостном еще праве, – нужно было бы взамен собак иметь еще двух хороших сторожей, содержание сторожа обойдется сто рублей, двух сторожей 200 рублей, в пять лет 1000 рублей. Как бы ни были злы собаки, простые дворняжки только лают и редко когда кусаются, притом же едущего в экипаже собаки не могут укусить, а пешеходы всегда берут палки, особенно подходя к усадьбе – посмотрите, как растаскали за зиму тын около огорода, – но допустим, что собаки кого-нибудь укусят, наибольший штраф, что может назначить мировой судья – сто рублей, мало вероятности, чтобы это могло случиться более одного раза в пять лет, следовательно…
Чиновник рассмеялся.
– Помилуйте, да ведь это – Азия.
– А вы думали, что здесь Европа? Вы куда едете?
– В Ольхино.
– Невозможно проехать – река в разливе.
– Верхом разве, вплавь на сером коне, – заметил Иван, подоспевший к концу разговора.
– Верхом, а как утонет казенный человек! Эх, ты, а еще Савельича попрекал, что он в суд втянулся.
Иван сконфузился.
– Так как же мне быть?
Я обратился к Ивану.
– Нужно ехать в Бердино: там есть лодка, лошадей оставить. У его благородия извозчик – ведь ты с ямщины? – обратился он к извозчику: – переехать на лодке, дойти пешком до Федина, а там можно взять лошадей до Ольхина. Так хорошо будет, разве на Аужице в лесу проехать нельзя будет, только не должно быть, в лесу еще не растопило – ну, да фединские знают.
– А далеко ли до Федина?
– Верст семь будет.
– Ну, семь верст эти кони не дойдут; ведь не дойдут? – обратился я к ямщику.
– Где дойти! сами знаете, какая дорога, заночуем в поле.
– Знаете что? – обратился я к чиновнику, – переночуйте у меня, а завтра посмотрим, что делать.
Чиновник остался ночевать. Мы проболтали с ним целый вечер, и он оказался премилейшим малым. Разумеется, о первых минутах встречи и помина не было. У нас ведь каждый, кто имеет место, кто носит кокарду, считает себя начальством. На что уже начальник железнодорожной станции – и кокарды у него нет, только красная шапка, – а и тот считает себя начальником над всеми пассажирами пришедшего поезда. А генерал какой-нибудь из Петербурга, тот всех считает своими подчиненными и при случае пушит начальника станции за остановку поезда. Кажется, и жить бы нельзя при таком бесчисленном множестве всякого начальства, но жить можно, если узнать, в чем фортель: ничего больше не нужно, как только самому становиться на время начальником. Закричал на вас начальник станции или почтовый чиновник, вы сейчас к нему: «ты что!» – непременно отступит и подумает, что вы-то самое начальство и есть. Даже с генералом этот прием хорош.
К сожалению, у нас до сих пор еще большинство не знает, что, если генерал ударит мужика, то мировой судья взыщет с него, как с образованного человека, строже, чем с мужика. Напротив, большинство думает, что если генерал ударит мужика, так ему ничего не будет, а если мужик ударит генерала, то его в Сибирь сошлют.
Любопытно знать, что будет, когда, вследствие всеобщей рекрутской повинности, все обыватели будут бессрочно-отпускные солдаты? Какое значение будет тогда иметь военный генерал и какое штатский генерал, который в то же время может быть солдатом? Кто будет начальство – военный поручик или штатский генерал, который в то же время солдат, который в случае войны попадет под команду этого поручика. Голова ломится от всех этих трудно решимых вопросов. Представьте себе положение русского человека, когда он в каком-нибудь частном случае не б