Вчера ко мне пришли пять солдаток за советом – что им делать?
– В волость ходили. Наругали, накричали. Нет, говорят, вам пособия, потому что за вашим обществом недоимок много. А я ему: что же мне-то делать? Не убить же детей? Вот принесу детей, да и кину тут, в волости. – А мы их в рощу вон в снег выбросим, ты же отвечать будешь, – говорит писарь.
– Да вы бы просили у волости свидетельств, что вы действительно солдатки с детьми. Куда бы ни пришла, теперь солдатке везде бы подали. Муж где?
– В Турции, пишет, за горами. И то просили свидетельств. Не дают. Не приказано, говорят, выдавать. А то выдай вам свидетельство, вы и почнете в город таскаться, начальство беспокоить. Сам становой сказал не приказано выдавать . У меня и мирской приговор есть, что я солдатка с тремя детьми, да печатей не приложено. Не прикладывают в волости. Коли б печати – в город бы пошла.
– Чем же питаетесь?
– Что было, распродали, у меня две коровы было – за ничто пошли, теперь в миру побираемся. Мало подают – сам знаешь, какой нынче год.
– Вы бы в город, в земскую управу сходили.
– Ходила я. Вышел начальник, книгу вынес: ты, говорит, здесь с детьми записана, только у нас денег нет, не из своего же жалованья нам давать и мировым судьям жалованья платить нечем. Нет, говорит, в управе денег. Что нам делать? Посоветуй ты нам.
Я посоветовал отправиться к губернатору. И что же можно еще посоветовать? Кто же может помочь, кроме начальства? В миру только «кусочки» подают, но куда же она денет детей, чтобы идти за кусочками?
Начальство и холсты выбирает, начальство и капусту сушит, начальство и солдаткам поможет. Что же мы можем сделать без начальства?
Михей привез со станции известие, что Сулеймана – в этот раз заправду Сулеймана – разбили. В газетах еще ничего нет, а слух уже есть.
Дочь моя приехала из Петербурга и привезла карточку Гурко, большого формата. Все пришли смотреть. «Ишь какой большой, – замечает Иван, – который, разумеется, не верит, что Гурко переодетый Черняев, – его нужно рядом со Скобелевым на стену повесить, пусть двое повыше будут». У нас в столовой на стене прибиты карточки всех героев и вождей нынешней войны и рядом царские манифесты.Сегодня метель, вьюга, так и несет. Мать Митрофана, родная мать, та, которую он просит в письме, чтобы она молила господа бога об нем, потому что материнская молитва помогает весьма, побираясь по миру, забрела и к нам, мы, по обычаю, тоже подаем кусочки.
Мирская помощь кусочками – право, отличная помощь. По крайней мере, тут не спрашивают: кто? что? зачем? почему? как спрашивают в благотворительных комитетах. Подают «всем», молча, ничего не спрашивая, не залезая в душу. Надета холщовая сума, – значит, по миру побираются, хозяйка режет кусочек и подает. Если бы не было мирской помощи кусочками, то многие солдатки давно бы с голоду померли. Когда еще выйдет пособие, а есть нужно.
Митрофанова матка, узнав от Ивана старосты, что получено от Митрофана письмо, что он жив, заплакала, обрадовалась: «не знала, – говорит, – за здравие или за упокой поминать», и заявила, что хотела бы послать сыну рубль, только при ней нет, в деревню же за десять верст теперь, в метель, идти далеко. Иван ее успокоил и обещал послать свой рубль.
Вечером Иван принес мне рубль и просил послать Митрофану от матери. Через неделю Митрофанова матка опять пришла в «кусочки» и принесла Ивану долг – рубль. Чтобы добыть этот рубль, она продала холстину.
Вспомните Некрасова:
Одни я в мире подсмотрел Святые, искренние слезы – То слезы бедных матерей:
Им не забыть своих детей, Погибших на кровавой ниве.
Шипкинскую армию Скобелев взял! Гурко-Черняев взял Филиппополь!
Сегодня Михей привез газеты! Мир! Мы тотчас же подняли флаг.
Все спрашивают, что значит флаг? – Мир! – Ну, слава тебе господи! – крестится каждый. – А Костиполь взяли наши? – Нет. – Недоумение на лице. – А много наши турецкой земли забрали? – Много. – Третью часть забрали?.. – Больше. – Ну, слава тебе, господи!
За здравие Скобелева подавали. Поп не принимает, имя, говорит, скажи.
– Михаил, Михаил Дмитриевич.
Разнесся слух, что безземельных будут на турецкую землю переселять. У меня два мальчика служат: Михей и Матвей. Оба безземельные, незаконнорожденные. Матвей – по черной работе, ходит зимой на скотном дворе, летом на полевой работе, Михей в доме прислуживает. Когда разнесся слух, что безземельных будут на турецкую землю переселять, говорю Михею: вот Михей, посадят тебя на землю, а ты ни косить, ни пахать не умеешь. Матвей-то умеет, а ты нет. – Ничего, говорит, и там, в Турции, господа будут, и там прислуга нужна будет.
Вот он, практический русский ум!
И Михей не боится, что его, безземельного, в турецкую землю переселят, потому что и там «господа будут», а Матвей боится, не хочет, потому что в турецкой земле «на волах пашут»…
Мир!
Давно уже собирался писать вам. Последующее, большею частию, написано еще осенью прошлого, 1876 года, но я все не решался послать. Не такое время было. А теперь примите, и если что переписал или не дописал, не кляните.
…Декабрь 1876 года… Конечно, мы и теперь занимаемся все тем же, чем и прежде: молотим хлеб, мнем лен, кормим скот, а все-таки не то. «Оно тое, – говорит, почесываясь, наш смоленский мужик, – оно тое, да не!» Прежде, бывало, холмогорская телка сама по себе представляла интерес, я радовался, что она здорова, хорошо ест, хорошо растет, любовался, как она пережевывает жвачку и маячит хвостом. А теперь, что мне телка! Все так же я ее ласкаю, кормлю хлебом, но в тот момент, когда я чешу за ухом протянутую ко мне красивую белую голову, мысли мои далеко.
Бывало, приняв поутру смятый на ночь лен, я иду в дом, закусываю, потом иду смотреть, как бабы новый овин льну насаживают, потом иду на скотный двор, потом обедаю, отдыхаю. А теперь совсем не то пошло.
Придешь домой после приемки льна, чтобы закусить, да на скотный двор… Нет. Не терпит душа.
– А что, Колька, не поехать ли нам покататься? – спрашиваю я у своего маленького сына.
Колька начинает визжать и прыгать от радости.
– Поедем. Сегодня погода хорошая, да и жеребчика нужно проездить.
Через несколько минут подают жеребчика, мы едем кататься и всякий раз непременно заезжаем в соседний кабачок. И я, и Колька очень любили этот кабачок: Колька – потому что в кабачке продавались баранки и конфеты, я – потому что в кабачке всегда можно было услыхать самые свежие политические новости, именно, самые свежие политические новости, хотя в кабачке никаких газет не получалось. К сожалению, кабачок этот в нынешнем году закрылся и причиной этого опять-таки была война, которая так взбудоражила нашу тихую до того времени однообразную жизнь с ее исключительно хозяйственными интересами.
Кабачок помещался на земле соседнего владельца – дворянина, у которого на 90 десятинах принадлежащей ему земли ничего, кроме этого кабачка, не было. Сам владелец служил на железной дороге старшим ремонтным рабочим, земля пустовала, а кабачок держал бессрочно-отпускной уланский вахмистр, который с женой жил и торговал тут. Вахмистра, точно так же, как и моего гуменщика Федосеича, несколько раз призывали на службу, хватали по ночам, возили в город, но всегда отпускали по ненадобности. Хотя вахмистр в конце концов остался дома, но, додержав патент до конца года, должен был прикрыть свою торговлю, потому что брать патент при таких обстоятельствах было невозможно, да и кредита, необходимого для торговли, не могло быть. Прикрыв кабачок, он поселился в деревне у родственников и жил, как Фролченок, со дня на день поджидая, что не сегодня-завтра его возьмут и отправят куда-нибудь под Карс или Плевну.
Кабачок [3] помещался в старой, покачнувшейся на бок, маленькой, полусгнившей избушке, каких не найти и у самого бедного крестьянина. Все помещение кабачка восемь аршин в длину и столько же в ширину. Большая часть этого пространства занята печью, конуркой хозяев, стойкой, полками, на которых расставлена посуда, бутыли очищенной, бальзама – напитка приятного и полезного – и всякая дрянь. Для посетителей остается пространство в 4 аршина длиной и 3 шириной, в котором скамейки около стен и столик. В кабачке грязно, темно, накурено махоркой, холодно, тесно и всегда полно – по пословице «не красна изба углами, а красна пирогами» – и не пирогами, а приветливостью хозяев. Пироги, как и во всяком кабаке, известно какие: вино, простое вино, зелено вино, акцизное вино неузаконенной крепости, даже не вино, а водка «сладко-горькая», как гласит ярлык, наклеенный на бочке, сельди-ратники, баранки, пряники, конфеты по 20 копеек за фунт. Но хозяин-вахмистр с хозяйкой Сашей своею приветливостью, честностью, отсутствием свойственной кабатчикам жадности к наживе привлекали всех. И вахмистр и его жена, Саша, были люди умные, не кулаки, с божьей искрой, как говорят мужики. Главное же, в кабачке всегда можно было узнать самые животрепещущие новости. Сам хозяин бессрочно-отпускной, понятно, жаждал новостей, как человек, близко заинтересованный в деле, человек, которого не сегодня-завтра могут схватить и угнать. Как бывший мужик, не разорвавший с мужиками связи и теперь обращающийся в мужицкой среде, он понимал смысл мужицкой речи, смысл мужицких слухов, как солдат он понимал и солдата, как уланский вахмистр, ясно – человек не глупый, интеллигентный, цивилизованный, он интересовался газетными известиями, назначениями и пр. Говорил он превосходно, энергично, в особенности когда говорил о Черняеве, о кавалерийских маневрах, молодецких переходах и пр.
Стройная фигура этого белокурого, с блестящими глазами и энергичными жестами солдата, в розовой ситцевой рубахе, и теперь, как живая, стоит перед моими глазами. «Черняев – это герой» – слышится мне.
Я уже говорил в моих письмах, что мы, люди, не привыкшие к крестьянской речи, манере и способу выражения мыслей, мимике, присутствуя при каком-нибудь разделе земли или каком-нибудь расчете ме