– Я знаю. Я тоже тебя люблю. Это такой подарок – иметь возможность сказать это тебе в глаза. А сколько раз я думал, что у меня никогда не будет такого шанса.
– Сколько времени у нас есть? Я имею в виду, на сколько ты можешь остаться?
– Только до утра.
– Тогда чего мы ждем? – спросила она, и теперь настала ее очередь целовать его.
Руби проснулась до рассвета; она лежала головой на плече Беннетта, чувствуя такое удовлетворение, что не могла себе вообразить, что вдруг захочет пошевелиться. Занавески на окнах, тонкие и обветшалые, ничуть не защищали от солнечного света, который разгорался все ярче, но ей было все равно, потому что она хотела запомнить каждую черточку лица любимого человека, прежде чем он снова исчезнет.
Все в нем нравилось ей, от мягких темных волос на груди до россыпи веснушек на бледных плечах. Прекрасны были и его руки, его длинные, прямые пальцы.
И только теперь она заметила шрамы на его запястьях, жуткие рубцы, разорванные и покрытые струпьями в нескольких местах.
– Что это? – прошептала она, и горло у нее перехватило.
Прошла почти минута, прежде чем он ответил, плотно закрыв глаза:
– Меня поймали. Били. На стене был крюк. Меня подвесили на него на несколько дней. И продолжали бить ногами и кулаками. После этого у них не осталось подозрений в мой адрес, иначе меня бы здесь не было.
– Когда это случилось?
– Несколько недель назад.
– А когда ты говоришь «у них», ты кого имеешь в виду?
– Milice. Милицию коллаборационистов. Если бы я попал в гестапо, меня бы уже не было в живых.
– И в чем они тебя обвиняли? – спросила она, чувствуя такую тошноту, что готова была рвануть в ванную.
– Ни в чем. Они мне ни одного вопроса не задали. Уже того, что я шел по улице без всякой униформы, было достаточно. Может, они скучали и занялись мной, чтобы провести время.
– Тебе было страшно?
– Конечно, было. Только дураки забывают бояться. Но я знал: есть шанс, что меня отпустят, если я выдержу все это. Мои бумаги были в порядке, по-французски я говорю без малейшего акцента. Просто мне нужно было выдержать, пока они не найдут кого-нибудь другого для издевательств.
– И все те разы, когда ты уезжал, ты был во Франции?
– Иногда. Большего я тебе не могу сказать.
– Я как-то раз стала свидетелем разговора двух мужчин. Они сказали, что таким, как ты, дают таблетку цианида и гарроту, а больше ничего.
– Нож лучше. Тише и быстрее.
– Значит, ты… тебе приходилось убивать людей?
– Да.
– И это самое тяжелое из того, что тебе приходилось делать?
– Я… нет. Не самое. – Он заслонил глаза предплечьем, словно, блокируя свет, он блокировал и самые мучительные воспоминания. – Дело не в том, что я скрытничаю. Я не хочу, чтобы ты знала о таких вещах, чтобы и на тебе они лежали тяжелым грузом.
– Но это проявление любви. Разделить бремя с тем, кого любишь. Если хочешь мне сказать – говори. Я выдержу.
Он проглотил слюну, мышцы его челюсти конвульсивно задергались, и ее рука, лежавшая на его груди, начала вздрагивать от ударов его припустившего галопом сердца.
– Я работал с еще одним человеком. Его схватило гестапо. Он покончил с собой, прежде чем они успели что-то выпытать из него, и они решили отомстить. У меня было достаточно времени, чтобы спрятаться. Я сидел высоко на крыше, с которой была видна деревенская площадь. Они притащили несколько молодых людей из тех, что там оставались – большинство было увезено в трудовые лагеря – и повесили их на платанах по периметру площади. Вешали их одного за другим, а их матери рыдали, просили, умоляли немцев. Они повесили семерых, младшему было пятнадцать лет. Всего пятнадцать. И мне пришлось смотреть, как их вешают. Я ничего не мог сделать. Я бы сдался им, чтобы спасти этих ребят, но я должен был отправить сообщение. У моего коллеги не хватило времени сделать это – его схватили. Я не могу тебе сказать, о чем извещало это сообщение, просто поверь, что оно было жизненно важным. Я знал, что оно спасет тысячи жизней, а может быть, десятки тысяч, если я смогу его отправить. Это случилось больше года назад, но, когда я закрываю глаза, их лица снова передо мной.
– Если бы тебя поймали, – осторожно спросила она, – мы бы узнали об этом? Кто-нибудь позвонил бы дяде Гарри?
– Да. Ты бы узнала, что я умер, но больше ничего.
– Мы начали волноваться в начале лета. Гарри перестал получать открытки с твоей службы.
Он крепче прижал ее к себе.
– Прости. Они потеряли мои следы, а я сильно рисковал, если бы дал им знать, что жив. Один раз мне удалось передать послание, я сообщил, что жив, но это случилось меньше недели назад. Ты уже переправлялась во Францию.
– Что теперь? Что будет дальше?
– Мы будем любить друг друга. Мы попрощаемся. А потом вернемся к нашей работе: я – к своей, ты – к своей, и оба будем делать все возможное, чтобы выжить.
– А после войны?
– Я вернусь домой, к тебе. Может быть, пройдут еще месяцы или даже годы, но я вернусь домой, к тебе.
– 31 –
Руби и Франк вернулись в Англию спустя тридцать дней, в середине сентября – они приехали в Саутгемптон в то самое утро, когда истекал ее корреспондентский пропуск. У нее было достаточно времени до отправления поезда в Лондон, чтобы позвонить домой, сообщить о своем возвращении, и когда такси Руби остановилось перед домом Ванессы, та уже ждала у дверей.
Как только Руби освободилась от долгих и почти удушающих объятий, Ванесса указала ей в сторону лестницы.
– Я сгораю от нетерпения выслушать все до последней детали, но сначала ты должна принять ванну и поесть что-нибудь. Джесси греет тебе суп.
– Вы просто прочли мои мысли, Ванесса. Спасибо.
Час спустя она сидела в общей комнате на диване, а Саймон лежал на ее коленях. Ванесса уселась совсем рядом, и теперь пришло время рассказать историю о том, как она провела месяц в роли аккредитованного военного корреспондента, пусть даже благоразумно опустив некоторые подробности.
Хотя она писала Ванессе из Франции каждые несколько дней, к личной встрече Руби приберегла историю постыдного обморока Дэна Мазура в операционной, и если она в своем рассказе преувеличивала его грехи, то только для того, чтобы развлечь Ванессу. А еще она во всех подробностях, какие могла вспомнить, рассказала о великолепном обеде, каким ее и Франка удостоили в Париже, о прекрасных зданиях, в которые они заходили, и о бескомпромиссном чувстве достоинства французов.
– Ты пока ничего не сказала о Беннетте, – заметила Ванесса. – Как он тебе показался?
– Он выглядел вполне здоровым. Жив, слава богу.
– Вы встретились в твой первый день в Париже?
– Да. Он нашел меня в толпе. Но он не смог долго побыть со мной.
– Ну, я надеюсь, что достаточно долго!
– Ванесса!
– Не обращай на меня внимания. Впрочем… на чем вы расстались?
– Он обещал вернуться домой, ко мне. И я верю, он вернется.
– И я верю.
Минуту-другую они посидели молча, слушая урчание Саймона.
– Вы читали мои репортажи? Французские? – спросила Руби, которой вдруг захотелось услышать одобрительные слова Ванессы.
– Конечно, читала – от первого до последнего. Я пришла в восторг от статьи об американском госпитале. Просто замечательно. У тебя такой дар видеть самое главное. Мне и в самом деле к концу стало казаться, что я знаю этих медсестер и доктора. И бедных мальчиков, которых они пытаются спасти. У меня сейчас, как подумаю об этом, слезы на глаза наворачиваются.
– А в номере за прошлую неделю читали мой репортаж?
– О здании, в котором гестапо пытало людей? Да. Не представляю, как ты сумела это вынести.
– После того как мы с Франком закончили там, увидели все то, что французы пожелали нам показать, мы вернулись в отель. Путь оттуда до отеля всего полмили, но нам показалось, что мы шли целую вечность. Я вернулась в мой номер и почувствовала, что должна очиститься. Смыть грязь того места с моей кожи. И я пошла по коридору, налила в ванну побольше воды и скреблась и оттиралась, пока вода не остыла и у меня не кончилось мыло.
Стоя перед этим внешне ничем не примечательным зданием на рю де Соссэ в то утро, она имела лишь туманное представление о том, что узнает внутри. Французские власти сказали, что здесь место заключения, пыток и казней. Она достаточно четко слышала эти слова, но не поняла сути сказанного.
И поняла она, только пройдя одну за другой все камеры, заглянув в зарешеченные окна, из которых открывался вид на внутренний двор, в котором после многодневных безжалостных пыток расстреляли, привязав к столбу, бессчетное число мужчин и женщин. Их проводник по этому дому сказал, что отсрочка казни ждала только тех, кого отправляли в путешествие в один конец – в нацистские лагеря смерти на востоке. Никто не избежал дома номер 11 по рю де Соссэ.
Во многих камерах на оштукатуренных стенах остались надписи; как поняла Руби – своего рода эпитафии. «J’ai peur», – гласила одна. «Мне страшно». Авторы других надписей прощались с близкими или, бросая вызов палачам, проклинали жестокость нацистов. Сильнее всего тронула Руби надпись, которая просто утверждала: «La vie est belle».
«Жизнь прекрасна».
Легкое прикосновение к ее руке вернуло Руби в дом Ванессы.
– И после этого ты уехала из Парижа? Отправилась дальше на север?
– Нет. Во многих районах Франции пока небезопасно. И мне, вероятно, не позволили бы приближаться к зоне боевых действий. Франк мог бы легко попасть туда, но он отказался меня оставлять.
– Такой хороший парень. Я думала о том, что он там с тобой, и мне становилось спокойнее на душе.
– Ему так хотелось вернуться домой, к жене. Надеюсь, он даст себе передышку на несколько дней.
– А ты? – спросила Ванесса. – Завтра на работу?
– Да. Я несколько дней назад отправила Качу телеграмму – просто дала знать, что мы возвращаемся. Он тут же отправил мне ответную телеграмму, в которой говорилось, что он получил письмо от моего прежнего главреда в «Америкен». Мистер Митчелл спрашивает, когда я вернусь в Штаты.