рпорации раскрыли свои объятия. Channel 4 (как один из спонсоров) транслировал матч трижды вдень, Би-би-си посвятил чемпионату ежедневную передачу. Телевизионные крупные планы откровенно подчеркивали физиогномические и мимические различия между двумя игроками: Каспаров вьется угрем — нахмуренный, насупленный, гримасничающий; то закусит губу, то почешет голову, то дернет себя за нос, то потрет подбородок; время от времени он тюкает подбородком скрещенные пятерни, как театрально озадаченная собака; Шорт — невозмутимый, с безмятежным лицом; у него острые локти и деревянная осанка — будто он забыл вынуть из куртки вешалку-плечики. Но весь этот репертуар тиков, плюс недифференцируемый способ играть ходы (не больно-то много пространства для комментария насчет захвата, рывка и подсечки) не бог весть как увеличивает пантеон спортивных изображений. Эксперты изо всех сил старались интерпретировать язык тела — с рвением новоиспеченных антропологов («У Найджела костяшки пальцев прижались к подбородку — он действительно концентрируется»), но слишком часто вынуждены были сводить свои комментарии к героическим попыткам расхвалить то, что происходит. «Мы в самом деле видим, как два человека думают публично! — восторгался надлежащим образом названный мистер Кин[161]. — Мышление воплощается на телеэкране!» Камера в самом деле обеспечила один план, дававший адекватное представление о силовом поле игры: вид сверху обоих шахматистов, вытянувшихся над доской, всего в каких-то двух клетках, отделяющих их от маорийского трения носами или, что более вероятно, удара головой. Однако ж когда ни говорить, ни показывать больше нечего, то единственное, что, по существу, остается в телевизоре от шахматной партии, — это двое сидящих людей, передвигающих деревяшки.
Или — довольно часто, чтоб жизнь медом не казалась — не двигающих. Channel 4, передававший первый час каждой игры в прямом эфире, ударялся в обсуждение квазифилософских проблем бытия и ничто. Неизменно происходило одно и то же — в первые несколько минут игроки за один присест проскакивали известный дебют, пока один не отклонялся от стандартной линии, приступая к заранее подготовленной вариации. Игрок, столкнувшийся с сюрпризом, устраивался поудобнее, чтобы, впав в полудрему, с чувством, с толком, с расстановкой поразмышлять о случившемся, тогда как новатор отходил и делал себе чашечку чая. Кульминацией этого эфирного «воплощенного мышления» стала Девятая партия, сама по себе факсимиле Пятой в своих дебютных ходах. После того как первые одиннадцать ходов оттарабанили за пару минут, Каспаров сыграл оригинальный ход. Шорт думал. И думал. Рекламная пауза. И думал. И думал. Вторая рекламная пауза. И думал. Наконец, на исходе сорока пяти минут прямого эфира, он рокировался. Теннис и гольф? До свиданья.
Другая причина, по которой шахматы вряд ли побьют рекорды популярности (а поддержка овоща, сутки напролет валяющегося на диване перед телевизором, равно как и обалдуя, протирающего штаны на трибунах, является существенным финансовым фактором), — это харизмы игроков, весьма и весьма различающиеся. Если бы у всех игроков были такие же светлые головы и подвешенные языки, как у Гарри Каспарова, шахматы могли бы печатать собственные чековые книжки. Но истина в том, что слишком много членов клуба четырех коней не то чтобы совсем ку-ку, но, как бы это сказать, принадлежат к особой касте трэйнспоттеров[162]. Склонность к аноракам, полиэтиленовым пакетам, лежалым бутербродам, интровертное возбуждение — это лишь некоторые из их отличительных особенностей. Телевидение изо всех сил старалось работать с отдельным и особям и: двумя штатным и гроссмейстерами Channel 4 были Дэниел Кинг, выглядевший — со своей шевелюрой до плеч и сорочками всех цветов радуги — определенно vie de Boheme, на фоне коллег по крайней мере, и словоохотливый тип по имени Рэймонд Кин (прозванный «Пингвином» из-за своего раскормленного брюшка и довольно антарктических контуров головы и плеч). Самым впечатляющим, однако ж, — или, если вы были озабоченным рейтингами инспектором телеканала, производящим самое страшное впечатление — был третий: Джон Спилман.
Спилман, вне всякого сомнения, очень сильный игрок — в 1988-м он одолел Шорта в кандидатском цикле, а в настоящее время был одним из секундантов англичанина. Кое-кто, более того, придерживался мнения, что спилмановский заковыристый и неизмеряемый общим аршином стиль мог причинить Каспарову больший ущерб, чем шортовская манера, агрессивная без обиняков; впрочем, когда в порядке эксперимента я изложил эту теорию гроссмейстеру Джеймсу Пласкетту в баре Гостиной, он посмотрел на меня так, будто я только что сыграл какой-то откровенно идиотический дебют (что - то вроде lh4), и ответил: «Газза разгромит кого угодно, разве нет?» А вот моя скромная лепта в памятник Спилману: однажды я играл с ним в благотворительные синхронные шахматы, и, надо сказать, он управлялся с моим атакующим напором и заранее заготовленными оригинальными ходами куда как недурно, особенно если учесть, что одновременно он отражал натиск еще тридцати девяти человек. (По правде сказать, вот что там происходит: ты сидишь над доской, обливаясь холодным потом и испытывая чувство жуткого одиночества — зная, что обязан сходить к тому моменту, когда гроссмейстер вновь предстанет перед тобой. Это прекрасно на старте, когда риск позорно дать зевка меньше, и у тебя есть сколько-то времени на раздумье, пока он шастает по другим тридцати девяти доскам; но по мере того как партия развивается, другие игроки выбывают, позиция усложняется, твой истязатель носится между столами с такой скоростью, что едва успеваешь взглянуть на доску, а уж он опять тут как тут. В такие моменты чувствуешь жалкое подобие того, что значит выдерживать полномасштабный прессинг самого высокого уровня с другой стороны доски. Еще один унизительный аспект — осознавать, что мечущаяся фигурка, которая на секунду вглядывается в позицию, отстреливается и как угорелая мчится дальше, на самом деле играет не с тобой; она играет с доской. Ты не только какая-то несчастная одна сороковая ее времени на размышление, но также и простой эквивалент некой готовой позиции, этюд, подсунутый ему кем-то из тренеров, чтобы немножко растормошить своего подопечного.
Но Спилман, при том что за доской-то он семи пядей во лбу и нянькаются с ним, будто с малым дитятей, никогда не станет Агасси шестидесяти четырех клеток. Однажды в The Times его имя набрали с опечаткой — «Specimen» [163] и это прозвище по-прежнему на слуху и не утратило своей актуальности. Рослый, нескладный и стеснительный, вечно с потупленным взором, в очках с толстыми линзами и круглой клумбой волос на голове, которых не касалась расческа,Specimen — крайний случай «яйцеголовости» игрока в шахматы. Вторым его прозвищем, дошедшим до нас с тех времен, когда он помимо всего прочего носил карабас-барабасовскую бороду, было Speelwolf. Сохранились раритетные телевизионные кадры, где он танцует после шахматной Олимпиады. Не то чтобы это существо крутится волчком — оно как будто разматывается: исступленное, напрочь лишенное координации, вихреобразное, сорвавшееся с цепи после нескольких дней, проведенных в строгой дисциплине. Боадицея[164] со своими ножами на осях колесниц и та расчистила бы вокруг себя меньше места, чем гроссмейстер на танцполе. Несмотря на его регулярные появления в телевизоре на протяжении трех месяцев, можно было бы побиться об заклад на что угодно, что ни одна сеть магазинов одежды не обратилась к нему впоследствии с предложением спонсорского контракта. Короче говоря, он — самый страшный кошмар спортивного маркетолога. Все это, разумеется, к вящей — и более серьезной — славе шахматного спорта. Однако ж тревожное и неотменяемое присутствие Specimen служит символическим препятствием мечтам популяризатора.
Когда началась Пятая партия и Шорт отставал на целых три очка, букмекеры «William Hill» отказались дальше принимать деньги на Каспарова. Патриотически настроенные оптимисты прочесывали архивы в поисках прецедентов плохих стартов, героически преодоленных (разве не проигрывал Стейниц 1:4 в чемпионате мира, великий Фишер — 0:2, а Смыслов так и вообще один в один — 1/2: З 1/2). К Девятой партии Шорт, однако ж, проигрывал уже все пять очков, и ни о каком чемпионстве речи быть не могло. Чего на самом деле не смогла показать немилосердная статистика, так это что игры были яркими и захватывающими, и причем почти до самого конца состязания. Оба шахматиста питали склонность к резким, открытым позициям, что — помимо всего прочего — подразумевало, что наблюдатель-дилетант мог гораздо отчетливее понимать происходящее. Не все профессиональные обозреватели одобрили это. Во время Шестой партии комментаторскую кабинку Театра Савой занимал американский гроссмейстер Ларри Иване, который качал головой с таким скепсисом, что в наушниках практически слышен был хруст его шеи. «Да это какой-то этюд из серии «Против лома нет приема» из журнала Kingpin. Да разве это похоже на партию на чемпионате мира? Да на бульваре и то лучше в шахматы играют». Возможно; но одно было очевидным: здесь напрочь отсутствовали те зажатые, вязкие позиции старой советской школы, в которой первым делом считалось лишить противника пространства, с перспективой, если все пойдет гладко, разменяться пешками ходу эдак на 80-м, за чем следовал каверзный обмен слон-за-коня — на 170-м ходу, и все это вело к умеренной разбалансировке позиций противника и легкому техническому преимуществу ходу эдак на 235-м мучительного эндшпиля. Ничего подобного: здесь были шикарные, кавалеристские атаки и головокружительные ретирады, которым аплодировал бы сам Бастер Китон.
Новость о том, что Найджел Шорт вышвырнул своего тренера на исходе первой недели игры, придала перца Восьмой партии, завершившейся боевой ничьей. Любомиру Кавалеку дали расчет после Третьей партии, и сейчас он вернулся в Штаты. Известие было тем удивительнее, что потоки дифирамбов «Любошу» не иссякали, вплоть до того момента, как Шорт сделал свой первый ход. Он был, говорили нам, секретным оружием Найджела; у него была не имеющая себе равных база данных миллионов партий; он был «чехом, которого хлебом не корми, дай побить русских» (уехав из Праги в 1968 году, о