Письма из заключения (1970–1972) — страница 10 из 53

Очерк Чуковского о Дружинине я помню смутновато. Вот у него есть блестящий очерк о Николае Успенском, он произвел на меня когда-то сильное впечатление. Это о ренегатстве с другой стороны, с «народной почвы» (которая в откровенном проявлении всегда ведь оборачивается как чистое черносотенство). Меня немного при жизни К. Чуковского огорчал что ли, раздражал его академизм, такая безоблачность общего тона, – словно и не было современных невзгод и недоумений. Сейчас я соображаю, что и это все должно быть, и очень ценно; тем более, что К.Ч. не поступился, в отличие от многих сверстников, порядочностью, не писал ничего и отдаленно похожего на низкопробность.

Из присланных тобой, Леночка, стихов мне очень понравился второй. У меня, правда, есть ощущение, что я его когда-то читал; но может быть, ложное ощущение? Во всяком случае, каюсь, не знаю автора. Это не очень невежественно?

Из художественной литературы почти ничего не читаю. Имеющегося у меня Фолкнера и «Иосифа» держу для перечитывания на черный день. Вот газеты литературные – обе – я стал читать в этом месяце. Там был отрывок из предполагаемого в печати романа Хемингуэя и рассказы Шукшина. И то и другое мне показалось слабее авторского уровня; но по отрывку судить трудно, а вот у Шукшина (у которого большие возможности) в данном случае только мелодраматические притчи с моралью.

Читая ваши письма, я составил себе впечатление, что вы при всех неустройствах, что называется, счастливы. Чего вы вполне заслуживаете и чего я вам всем сердцем желаю. А остальное все – приобщение к интересам (обычным) и бытовая налаженность – приложится, без всякого сомнения.

Сердечно приветствую вас и чадушек ваших, мир вам.

Илья.

Семье Зиман

2.10.70

Дорогие пушкинцы[42]!

Я, кажется, нашел магическое слово: достаточно крепко выругать Леню и Аллу – и на следующий день приходит от вас письмо. Я так и сделал: в письме к Юре Зиману ругался самыми непотребными словами (по-моему, эти строчки – лучшее произведение нецензурной печати), и письмо тут как тут.

Ох, Белла Исааковна! Пусть уж никто не боится завалить меня письмами. Это ведь почти единственное, чем я здесь греюсь и освежаюсь. Так что пусть пишут и меня пущай приучают к новому жанру – своевременному ответу. Тороплюсь поздравить Аллочку с прошедшим и Аннушку – с предстоящим тезоименитством. Да будет всегда с вами счастье, милые женщины!

Белла Исааковна, если мои нахальные просьбы о книгах доставляют Вам хлопоты, – ради бога, поберегите себя и плюньте на них. И уж никак не надо грабить свою библиотеку. Вот я приеду и сам это сделаю – но тактично, чтобы Вы не чувствовали боли от расставания с Ануем. Я не знаю, кто перевел имеющегося у меня Бокаччио. Думаю, что Любимов тож, поэтому не хлопочите. А иметь я хочу из книг немногое: все, что появляется интересного. Я ведь очень скромен в своих желаниях.

Леня пишет очень темно (хоть и не вяло) об Аллочкиной учебе. Наберитесь мужества и напишите мне все поподробнее.

А новостей-то, а новостей! Единственное, что меня утешает, – это то, что волей моей жены я с нового года подписан на два экземпляра журнала «Театр». Надеюсь по-кутейкински: не в одном, так в другом будет что-нибудь интересное.

Последний «Новый мир» я не видал. И не увижу, Леня, увы! Надеюсь, что увижу первые – уже в новом году.

Запрячь Серко мне пока не удается, но будем надеяться, что жизнь все-таки пойдет на коне любимого стихотворения Лениного детства:

Ничто нас в жизни не может

Вышибить из седла…

(Какой был урок в парфеновской школе[43], Аллочка, если бы ты только знала! Леня был вдохновенен и искренен, не то что сейчас, когда он врет мне в утешение, что «Преступление и наказание» – плохой фильм.) ‹…›

Ну вот и все. Аннушка пусть отдохнет от моих писем, а вас я обнимаю и прошу любить меня и писать мне, Ваших благородий покорному слуге

Илье.

Георгию Борисовичу Федорову

Конец октября – начало ноября 1970

Дорогой профессор!

Наконец-то я услышал и Ваш голос и очень мне от этого стало тепло и весело ‹…› Очень и очень я рад Вашим научным успехам. Вот так всегда: стоит мне разок-другой не поехать с Вами в экспедицию – и у Вас сразу же поток открытий и находок. Я себя прямо-таки чувствую чем-то вроде черной кошки или женщины на корабле.

Кстати, о женщинах. Место, где Вы так вкусно описываете сарматку III века, поглотило все мои помыслы. Красота и богатство этой юной варварки (вот что значит в течение месяца усердно штудировать эллинов) вызывает у меня всякие оригинальные (!) мысли о бренности красоты. Но я все равно рвусь предложить ей руку и сердце.

Георгий Борисович! Что ж Вы ни слова прямо-таки не пишете о наших общих знакомых – о Ваших учениках и знакомых? Хотел бы почитать Вашу повесть, но до выхода в свет это, наверно, недостижимо. Может, Вы как-нибудь перепечатаете отрывочек, который для Вас принципиален и интересен?

О том, как я живу, рассказывать очень трудно. Все бы ничего, если бы всякий пустяк не выбивал бы меня из колеи. Это все объясняется слабостью моего характера («Слабые духом ахеянки мы – не ахейцы») и некоторой усталостью. Очень я Вас прошу, успокойте Галю, скажите, что я вполне здоров, что жду ее 28 ноября на личное свидание. С нетерпением жду.

Хотел бы я отвести немного душу в Вашем милом мне и святом семействе, но ничего, доктор, перетерпим ‹…› Я тороплюсь закончить пока свое писание – иссякает мое время, и я прекращаю дозволенные речи. Нечего, наверно, и говорить, сколько добра я желаю всем вам. Берегите сердце, Георгий Борисович, не забывайте меня, любящего Вас, хоть и не очень путевого, друга. Целую Вас и всех больших и малых Вашего дома.

Ваш Илья.

Герцену Копылову

После 9.10.70

Дорогой Гера!

Из-за капризов почты я поздновато получил твое поздравительное письмецо. Главное, получил, не так давно написав тебе, – боюсь, сейчас не о чем особенно будет писать. Тем более на меня свалился недуг – он называется карбункул. Эта драгоценность водрузилась на самом неудобном месте – на сгибе шеи, и во время своих работ я испытывал танталовы муки. Призываю в помощь все свои школьные познания по физике: механическое движение – трение – словом, сам понимаешь: и смешно, и невесело. Вчера меня мучили с ним в санчасти, а сегодня дали на день освобождение.

Спасибо за ваши добрые слова. Если и жалеть о возрасте, так только о непропорционально большой части потерянного всуе времени. Но не в том, так в другом, – а все не до конца мудры, да это и необратимо. Судя по письмам, 9 октября[44] в нашем доме было опять людно. Ты это все очень смешно расписываешь, но не мне хлопотать и мыть тарелки – Гале, так что с такого далекого расстояния меня такое многолюдье греет и трогает: как свидетельство непрекращающихся связей с людьми, да и как многое чего, что и без слов понятно.

Основное событие официальной литературы дошло до меня сразу же и очень порадовало. Я не имею возможности сейчас пристально следить за прессой, но, судя по всему, особенно бурной реакции нет? Это умно.

Что тебя и Генку[45] подвигло в этом году изменить археологии? Разочарование в результатах? Отсутствие математических методов копания? Или иные летние планы и заботы? Во всяком случае, ты довольно вкусно описываешь, чего не нашли при тебе и что обнаружилось в первый же год, как ты не поехал в экспедицию.

Названных тобой рассказов Шукшина я не читал, но читал два его рассказа в последнем номере «Литературной России». Он очень много, по-моему, пишет. Это хорошо, но это делает многие его рассказы средними: нельзя же так много видеть глубинных вещей.

Я думаю, что с переменой Кочетова на Бондарева два враждующих стана протянут друг другу руки, и во всей нашей словесности воцарится общий средний уровень. Смотрел ли ты, кстати, многосерийный фильм с участием Бондарева-сценариста? Каков там Генералиссимус? А на твои охальные намеки по поводу фильма «Чайковский» я затыкаю уши. Кстати, здесь этих [нрзб] страстей достаточно. Пропала ли совсем из вида влюбленная в тебя гимназистка Людочка? Пиши.

Обнимаю, Илья.

Марку Харитонову

Получено 12.10.70

Дорогой Марик!

Спасибо за добрые пожелания. Я желаю себе одного: морально сохраниться, то бишь, не стать хуже. Постараюсь.

Я так понимаю, дружище, что твое письмецо – никак не ответ на мое обширное послание. Меня очень и очень греют теплые и грустноватые слова твоего письмеца, и я хочу сказать тебе вот что: для меня составляет особую драгоценность нерасторжимая ни суетой, ни превратностями судьбы связь с тобой, Галей Гладковой[46], Леночкой Гиляровой (с которой наладилась переписка), с твоей супругой, упорно игнорирующей меня, грешного. Я, конечно же, не чужд, как тебе известно, некоторых сентиментальных черт, но здесь я остро и трогательно воспринимал свои воспоминания о днях минувших. Если бы только можно было вернуть время, я пожелал бы себе большей цельности, трудоспособности и порядочности в отношениях с женщинами – а все остальное оставить бы так.

Слов нет, то, что ты пишешь об отношении ко мне людей, греет меня чрезвычайно и кстати. Тем ощутимее незаслуженность этого, которую не исчерпать жизнью. Ты-то и сам это знаешь, просто прилепились мы друг к другу давно и неразрывно, – вот ты и снисходителен.

Я жду от тебя большого письма, потому и сам лапидарен до крайности. В прошлом письме я тебе отчитался во всем, что помню о немецкой литературе, но, кажется, не написал о мелькнувшем у меня в Лефортове сравнении чеховской «Моей жизни» и «Глазами клоуна» Белля. Я отлично понимаю, что концепции из этого не высосать: я это к тому, что все-таки возвращаются на круги своя болевые ощущения XIX века.