Илья.
Галине Гладковой
22.12.70
‹…› Вот и мы с тобой в семидесятых[80], Гладкова! Хотелось бы мне, как бывало, провести этот праздник в компании с почтальоном[81] – уж тут бы я непременно попридержал бы занудные струны своей души. Сколько это мы с тобой повстречали Новых годов – общежитских и позже? Наверно, десять, не меньше? ‹…›
Я с большим удовольствием почитал перевод Володи[82]. Хотя и фантастика – жанр для меня чужеватый, и Воннегут даже романом не пленил меня, – все равно я испытал радостное чувство. Прежде всего, сам факт появления Володиного имени в октябре этого года. Во-вторых, очень меня впечатлила стилистическая чистота и словесная точность – думаю, что это целиком переводческая заслуга. Ну, и сама мысль Воннегута традиционным как раз гуманизмом близка мне. Передай все это Володе с самыми моими теплыми словами и пожеланиями.
Я только что написал Гере об этом, но из-за скудости информации приходится повторяться. Я обратил внимание с отчете о заседании Правления ССП на тему гражданственности поэзии, что почти все выступающие, начиная с С. Михалкова (!), говорили о Блоке как об основоположнике, знаменосце, вечном примере. В наступающем году юбилей Б. Пастернака. Кто знает, кто знает? С одной стороны, каждое снятое табу радует, с другой – определенные лица как-то уж очень умело профанируют все, до чего они касаются; а главное, что без жертв они все равно не обойдутся: найдут кого-нибудь живого, попьют его кровушки, а лет через 20–40 после его смерти найдут для него благоговейные и умиленные слова.
Прощаюсь с тобой, Галка. Надеюсь, что для следующего письма ко мне ты найдешь силы «вложить его в конверт», «послюнявить аккуратно и заклеить» и пр. и пр.
Пиши мне почаще, и бог с тобой!
Всего тебе и семейству твоему доброго. Крепко и нежно тебя целую.
Илья.
Виктору Тимачеву[83]
22.12.70
Чего ж это ты, геологический бродяга?! В кои веки сподобился написать мне пару слов (бодягу – как ты считаешь, по-моему, нет), и из этой пары слов по крайней мере 1,9 – ругань! И водку я пью не так, и говорю не то.
Насчет водки – не очень-то разопьешься, как я слыхал. Овес-то нынче дорог! А что я мало пил в последние месяцы моей жизни – это ты врешь: не мало, а умеренно. Это, наверно, у меня такое предчувствие было, что скоро и довольно долго пить не придется, ну, я и забоялся резкой перемены климата ‹…›
Елене Семеке
28.12.70
Дорогая Леночка! ‹…›
То, что ты пишешь, для меня никак не очевидно, хотя думано-передумано об этом предостаточно, да вот и сейчас думается. У меня оказия как раз: я затеял поэму (будь она проклята, потому что никак не знаешь, получится ли и как получится: жанр такой) и там, что ни глава, приходится опровергать самого себя. Я там придумал довольно беспомощный ход: придумал персонажа (хотя он по структуре никак не положен – никакой персонаж), который со мной во всем спорит и с которым я вынужден буду во многом согласиться. Вот, например, лезет веховская мысль о том, что человеку противопоказано бороться и только. Надо еще и жить – и сразу чувствуешь, что есть и обратная сторона, которую необходимо высказать. Или написал филиппику в адрес элиты (есть ведь в этом явлении некое душевное и интеллектуальное высокомерие, оборачивающееся на поверку не-Христом или не-Буддой), а потом вспоминаешь, ибо в элите и [нрзб] разгул хамства за ее пределами. Сказал о хамстве – и опять идет сцепление проблем и выводов. Барахтаешься, словом, и, кажется, каждый раз получается доктринерство. Вот и ты, например, радуешься множеству оттенков, восприятию красочности. Я и сам вспоминаю, какой дубоватостью оборачивается это пристрастие к графическим цветам (дубоватостью непреодоленной; мною, между прочим, тоже). Но ведь еще это восприятие многообразия может обернуться позицией созерцательности – и только, поклонением чистой прихоти (об этом я уже, как мог, написал в начале своей поэмы). И в какой-то болевой ситуации должно же человека не радовать, что травка зеленеет и солнышко блестит, должен же он себя ограничивать, хотя бы и в ущерб тонкой истине, с риском той же дубоватости, черным и белым цветом, то есть пониманием: это ближе к добру, а это ближе к злу. Что не должно помешать, говоря словами давно любимого мной Фолкнера, что люди все-таки, эти сукины сыны, не злы – они просто невежественны.
Я, наверно, заморочил тебе голову – мигрени тебе и так, кажется, хватает – но ты сама виновата: подбросила горючее, вот я и разболтался.
Очень мне хочется, чтобы предстоящий год прошел у вас всех там под знаком трепетного дружества. Я б хотел как-то, чтобы все мои друзья, какими бы разными и противоречивыми они ни были, нашли бы нотку взаимной терпимости и сердечности. Но, понимая всю маниловскую изнанку этой воображаемой мной ситуации, надеюсь только, что все они научатся щадить друг друга – тем самым и меня. Ты, конечно, понимаешь, что я не влезаю этим ни в чьи личные дела ‹…›
Очень тебя целую. Илья.
Марку Харитонову
29.12.70
Здравствуй, дорогой мой Сергеич!
Так, наверное, будет и впредь – разминка с письмами. Но огорчаться по этому поводу нам, по-моему, все же не след: есть же нам при всех обстоятельствах что сказать друг другу.
Не знаю, известно ли тебе, что я тоже мимолетно знаком с Кавериным. Он, конечно, об этом, наверно, совсем не подозревает. Мы в конце 1966 года с Петей и Н (?) заходили к нему по сугубо деловым поводам. Интересно, как изменяется человек за десятилетия. В одном из номеров «Вопросов литературы», помнится, Каверин настойчиво порицал увлечение своей молодости – Гофмана, которого он, по его словам, с той поры и не перечитывал, вообще немецкий фантастизм. Интересно, как мы-то сами изменились? Текуче это как-то и совсем неуловимо. Но вот что я не могу понять, – это, как же он так легко согласился с самовлюбленными (во всяком случае, в твоей передаче) словами молодого человека. Его-то самого, по-моему, как раз и сближает с Тарковским верность себе, неспособность к фальши. Ну, а у Тарковского еще плюс к тому много высших достоинств, которые меня, в отличие от молодого человека, никак не подвигают стыдиться современной русской словесности.
Ты упомянул Белова. Стыдно, но я совершенно не помню его произведений, кроме каких-то циклов рассказов о деревенском балагуре. Там для жанра этого балагурства придумано или взято из местной жизни какое-то особое словечко, но я безнадежно утерял это словцо. Прямо скажу, что это меня никак не пленило. Может, там и выведен народный характер, ну, так я к этому рассейскому колабрюньонству всегда был предельно безразличен. Матрена у А.И. – это народный характер, потому что международный: библейский, разве что с русскими приметами. А более талантливое или менее талантливое щукарство – то же штукарство, разве что лубочное. Ладно.
Я сейчас, друг мой, мучаюсь очередной поэмой и в очередной раз; должно быть, не доведу ее до конца. Там, конечно, попытки углубления вечных (для меня) тем, спора с самим собой, но боюсь, что каждый раз теза и антитеза будет слишком категорична – потому и схематична. Избежать этого трудно. Написал 7 главок, как всегда у меня, без малейшей эпики, то есть отдельные стихи, которым жанр поэмы позволяет быть в контексте, а не законченными. Попытаюсь в ней посерьезнее – хотя бы пояснее – ответить и на вопрос о пресловутых «горах».
Галя расскажет, какие журналы я получаю. Все я получать не могу, и было бы великодушно с вашей стороны, с твоей в частности, если бы вы в марте передали с ней интересные номера не получаемых мной журналов. Нечего и говорить, что особенно мне интересны номера с твоими публикациями. Не раздаривай просто все до конца, оставляй экземпляр на мою долю.
Кажется, я тебе уже желал все, что мог пожелать по новогодней оказии. Но еще раз: самого лучшего тебе и любимому мною твоему семейству. Крепко тебя обнимаю и жду твоих весточек.
Илья.
Юлию Киму
Декабрь 1970
Драгоценнейший группкомыч[84]!
Письмо твое – самая что ни на есть ложка к обеду. Я просто счастлив той частью мозга и сердца, которая отведена тебе (часть немалая, поверь мне), что у тебя, по крайней мере, если не все неплохо, то хотя бы не все плохо. Нероскошная жизнь (пользуюсь твоим эвфемизмом) – это все-таки грустно и утомительно, наверно. Но, кажется, последние 30 лет никто из нас не купался в злате-серебре, а самое главное, что ты при моральных и отчасти материальных стимулах дела, дорогого для многих и для меня, твоего непутевого друга, в одну из первых очередей.
Работы в Красном Кресте (если я правильно понимаю характер этой работы)[85] – предостаточно. Оставь силы для песен. Ну, я хотел бы, чтобы не только песен, – но уж тут – как пишется; я не указчик.
Облизываюсь, читая перечисление твоих работ: наверно, это и мудро и красиво. Ну ладно, утешь меня обещанием бенефиса в мою честь сразу же по возвращении.
«Сов. России» я, понятное дело, не читал и не прочту в перспективе[86]. Если есть под рукой – пришли в письме вырезку.
Ты ничего не пишешь об «Как вам это понравится». Есть ли надежды? Как приняли «Недоросль»? Убей меня, я мало верю, что в спектакле есть еще что-нибудь, кроме твоих песен: уж очень пьеса-то скучна, мне кажется.
Я, когда у меня бывает свободное времечко и чистая голова, читаю философов. Беда, что и времени в обрез и сил, с отвычки, немного. Но бог даст, все образуется. Очень хочется сесть и написать много чего: я из Ташкента привез кучу [нрзб] стихов, из которой можно, поди, добыть жемчужное (оно же рациональное) зерно. Вот и надо сесть – я и надеюсь, как только стану уставать поменьше.