Письма из заключения (1970–1972) — страница 18 из 53

Напиши мне обо всех – об Эрике Красновском, который по-настоящему чудесный человек, о делах Димы[87]. Передай твоим маме и сестричке, что я им напишу завтра: уже поздновато и темновато. А вот жена твоя и тесть[88] удручают меня своим гандизмом (я имею в виду их молчание). Уж лучше бы по-нашему, по-толстовски они «не могли бы молчать» и написали бы мне, ежели я чего не так сказал и не то сделал.

Не подражай им, ради бога, и дай тебе счастье быть довольным своим творчеством. Остаюсь в ожидании выпрошенного бенефиса и писем твоим верным и крепко обнимающим тебя другом.

Илья.

Герцену Копылову

2.1.71

Здравствуй, Гера!

Пишу я тебе уже в Новом году, очень трудно привыкаю к новой дате. Годик такой – промежуточный на этом этапе; не знаю, чего от него и ждать.

Судя по программе, которую ты мне прислал, вашему городу прославленных физиков нужен элементарно грамотный корректор. Но при всем при том – программа завидная, а твое объяснение хоть и не написанное нотными знаками, но все-таки чуть-чуть придвинуло меня к концерту, имевшему быть в Дубне 20 дек<абря> 1970 г. Я уж не претендую на какую-то техническую музграмотность, но твоя программа просто убедила меня в основательном невежестве по части имен музгениев. Ну, я знаю, конечно, Стравинского, был на концерте А. Волконского – его «Мадригала», есть у меня прекрасная пластинка с Шютцем. Очень хотел последние годы услышать что-нибудь Шенберга, но не довелось. Так что знакомство с его музыкой у меня только теоретическое: с ее принципами, изложенными, как говорят, в «Докторе Фаустусе» ‹…›

Галя пишет мне о какой-то глубокой размолвке с Петром Якиром. Причины, о которых она сообщает, так придуманы и незначительны, что можно было бы обратить все в шутку, если б это так сильно не изводило и не трепало им нервы. Я знаю, что помочь ты здесь мало чем можешь, просто делюсь с тобой своей озабоченностью.

О польских событиях судить никак не берусь: узнал о них уже постфактум, как, очевидно, и большая часть населения нашей страны. Хорошо только, что по традиции польские истории не перекинулись в соседние страны. Там концы всегда драматичнее, чем на родине Мицкевича.

Мы, очевидно, разминулись письмами. В предыдущем письме я тебе уже писал, что читал некоторые статьи Ходасевича и впечатление у нас с тобой о них вполне совпало. Если в статье о Петрограде 1919 года рассказывается о Луначарском, жене Каменева, Ив. Рукавишникове и пр., то мы говорим об одной и той же статье.

«Казанский университет» я прочитал с месяц назад: Галя привезла мне этот журнал с Евтушенко. Впечатление удручающее: набор более или менее известных житий с некоторым, хотя и современным подтекстом. Некоторые главы все-таки как-то лично затрагивают: напоминают знакомых людей и знакомые проблемы. Но плюс к этому все еще стирается очень убогим языком.

Впрочем, всем этим я, кажется, мучаюсь сейчас и сам, приступив к поэмке, которая идет с большим скрипом, туго. А Вознесенский, по-моему, как-то очень быстро разоблачился. Оказалось, что у человека есть хорошие способности к видению или иногда к придумыванию видений, но ничего нет за душой, может, и самой души нет. Я перечитал недавно стихи Б. Ахмадулиной, ему посвященные. Она там очень сердечно говорит о чувстве дружбы вообще, но, при всем старании, о самом Вознесенском, по-моему, сердечно написать не смогла. Да и что за сердечность, когда она примерно так спорит с его автохарактеристикой: ты неправ, когда сравниваешь себя с аэропортом, нет, ты напоминаешь мне автопробег и пр. И в самом деле было бы это что-то из дружеских излияний нежити, если бы, повторяюсь, о самой нужде в друзьях Ахмадулина не написала бы так искренне и верно.

У меня есть и некоторое огорчение: подписка моя запоздала, начну получать только с февраля. Это, при моем теперешнем книжном настрое, очень огорчительно. Буду надеяться, что хоть то, что мне выписали из дома, все-таки станут приносить в январе. Впрочем, в любом случае это ненадолго – а уж потом все будет в порядке.

Надеюсь, что и у тебя тоже. Более или менее, как у каждого. Во всяком случае, я тебе именно этого всеq душой желаю.

Всего доброго. Твой Илья.

Елене Гиляровой

2.1.71

Здравствуй, Леночка!

Долгонько же ты молчала. Я, по правде говоря, полагаясь на твое обязательное и чуткое сердце, ждал, что ты напишешь пару слов еще из Ленинграда. Но понимаю, что могло быть совсем и не до этого – поэтому и прими первые строки моего письма не за упрек, а за нетерпение разбалованного тобой человека.

Материнские чувства – дело очень почтенное, но я очень рад за тебя: что ты на время отвлеклась от них и встряхнулась Ленинградом. Я в Ленинграде, хоть и был несколько зимних раз, но, как оказалось, поверхностнее тебя: почти совсем не бродил – кроме Невского, улицы Росси, ну и случайных улиц проживания. Все больше ходил по картинным галереям да по театрам. Истоком этого была, как я сейчас понимаю, не такая уж всеядность, а какая-то внушенная и ставшая почти органичной о б я з а н н о с т ь. Ну, а потом залы становились знакомыми, кое-что любимым, и я просто уже не мог отвлекаться в отпущенное мне короткое ленинградское время. В Русском музее, например, было тогда много бубнововалетцев, которых совсем не было в Третьяковке, Альтман, из старых почему-то любимые мною «Гефсиманский сад» Ге и «Христос и грешница» Поленова, об Эрмитаже вообще говорить нечего, – словом, отличить спортивные истоки моих хождений от искренней привязанности сейчас и невозможно. А на Мойке меня ошеломил просто первый этаж, с бюллетенями о здоровье Пушкина в его последние дни. Это еще как-то и от документов у Вересаева, и от «Последних дней» Булгакова воспринималось всегда как главное трагическое событие эпохи, а здесь это приблизилось. Комнат я сейчас совсем не помню; только помню, что тоже повосхищался библиотекой, и ее планировка – несбыточная мечта. Помнишь, наверно: один стеллаж перпендикулярно пересекает комнату, межит ее, а под ним диванчик, столик – очень уютно и деловито. Петропавловку же мы, по-моему, тогда видели с тобой вместе; я что-то не склонен был тогда ужасаться слишком глубоко, хотя и воспринял все должным образом – и больше там не бывал.

Ты маленько сгустила краски: дней я, конечно, не считаю, – сам понимаю, что нельзя распускаться. Они как-то всеми подсчитаны здесь, мимоходом. Что касается планов, то тут я просто не знаю, о чем речь; да и какие у меня планы, мне никак не известно самому. Галя так что просто передала какую-нибудь обмолвку, предположение, мечту-с.

Картуш или картушь? То есть мужского или женского рода? Уточни мне, пожалуйста. Это мне нужно для осуществления моего «мильтоновского» замысла, о котором я тебе говорил когда-то. Я к нему вернулся, но получается убого – трудно, по крайней мере. Хочу не отступить; с одной стороны, сама работа греет, с другой, – хочется написать позначительней и получше прежнего, и тяжело, что не на ком корректировать ‹…›

С чтением у меня сейчас слегка застопорилось: прочел всю бывшую у меня художественную литературу, а прочая вдруг стала не идти (она и до этого во многом шла от чувства долга перед ней). Еще это связано с тем, что я часочек-другой 2–3 раза в неделю пытаюсь, как я тебе доложил выше, писать.

Недавно раскачался и сходил наконец на фильму. Ее хвалили, может, ты видела – «Обвиняется в убийстве». И сценарист опытный: Агранович. Хвалить там по серьезному счету нечего: много морализаторства и вообще такой поднадоевший дух бытовых статей «Известий». Но все же я смотрел фильм в чем-то изнутри, о чем еще будет, я думаю, возможность и повод поговорить поподробнее ‹…›

Всего тебе доброго. Будь счастлива. Илья.

Виктору Тимачеву

5.1.71

Приветик!

Надеюсь, что ты еще не скоро, Витя, уедешь в дальние степи или на разведку в тайгу, – хоть это письмо тебя застанет. Я почему говорю «хоть» – потому что сразу же тебе ответил, и ты 100 лет назад должен был бы прочитать этот шедевр нецензурной печати. Так вот и получается обидно: объяснялся Машке в любви, куртуазничал с ней напропалую – она письма не получила, бранился с тобой – тот же эффект.

Галя мне написала, что произошла у нее какая-то передряга с Петей и ты в этом принял участие. Я отсюдова мало что могу понять, только знаю: мне бы такие заботы. Тебе бы – еще добавлю – фуй плешивый, как сказал бы в свое время нобелевец, утихомиривать бы страсти, а ты, наоборот, как-то все время уходишь в них с все той же плешивой башкой. Ну, это побоку, потому что все в конце концов прояснится к лучшему. Жизнь прояснит, я надеюсь.

Я здесь в первые дни Нового года маленько загрустил без писем – одни открыточки да телеграммы, которым я тоже, ясное дело, рад, и очень, но которые обширных писем никак не заменяют, да и писали уже в прошлом году. Думаю еще, между прочим, что отсчет мой следует вести все-таки не с 19 мая, а с 1 января – так легче.

Писали мне очень огорчительные новости про житье-бытье Володи Дремлюги[89]. Я пока не иду по его стопам, потому что никаких принципиальных поводов у меня не было, а по непринципиальным получается только свара. Тратить на это нервы и силы мне совсем неохота ‹…›

Не ответил еще и Саша Канаев, а я, среди прочего, хлопотал у него за одного своего здешнего парня, – чтобы можно было ему после апреля поехать в экспедицию. Он, между прочим, радист; может, вам и такие специалисты нужны?

Ну, живи и здравствуй. Кланяйся от меня всем, кому мои поклоны по сердцу.

Обнимаю тебя. Илья.

Нине Валентиновне Ким

8.1.71

Милая Нина Валентиновна!

Получив сегодня могучую кучку поздравительных открыток и писем, я справился в табеле о рангах своих сердечных влечений, и Вам – Вам, милостивая государыня моя! – отвечаю первой, после чего смею надеяться, что я как-то, но выберусь из своего предложения.