Письма из заключения (1970–1972) — страница 45 из 53

Читаю журналы и брюзжу по поводу юбиляров. Достоевского как-то просто больно видеть в благожелательных теперь уже ярлыках – в «прогрессивных», например, в прозорливых, в одолевающих пережитки прошлого в своем сознании. Любопытен еще один образец близкой моей науки. Тема такая: «Некрасов и заруб. л-ра». Клевета, говорит автор, что Некрасов – поэт сугубо русский, к мировой л-ре своего времени непричастный. Он не знал, правда, языков, лечась за границей, ни с кем из иностр. писателей не встречался, но зато у него в кабинете висели портреты Диккенса, Гейне, Лонгфелло, а в издаваемом им «Современнике» печатались переводы Шиллера, Шекспира, Теккерея, Жорж Занд, Бичер-Стоу и др. Кроме того, он хотел даже перевести по подстрочнику Тургенева стих. Бернса, но сделал это почему-то Михайлов. Но сделал все-таки, значит, вклад Некрасова в мировую л-ру велик.

Я сейчас всеяден: попадется статья по поводу животных – читаю ее, попадется по поводу человеков – и тем не брезгаю. На поверку остается несколько анекдотических примеров. Опасаюсь поздней олигофрении. Коклюш, говорят, бывает, почему бы и ей не случиться.

Но все это ерунда. Вот худо, что тебя так крепко взяла настоящая болезнь. Не тащи ее с собой в Новый год, очень тебя прошу.

Обнимаю тебя.

Илья.

Марку Харитонову

13.12.71

Здравствуй, дорогой мой!

Я с радостью подчеркнул на последней странице последней книжки «ИЛ» твою фамилию. Да светится она в будущем году в этом и других – уважаемых – изданиях почаще. Так было бы славно, если бы, кроме всего, Галя могла бы засесть за живопись.

Я в первую очередь прочел две из трех переданных тобой книг. Перечел Борхерта с не изменившимся за 8–9 лет ощущением глубокого сочувствия. Знаешь, потеря чувства стилистической новизны (мало ли кто сейчас т а к пишет!) даже помогает: остаешься как-то один на один с тем, что невозможно стянуть у кого-то: с уязвленностью, болью, незащищенностью. Ну а насчет Хух ты угадал. Она ведь очень старомодна, в неважном таком смысле: знаешь, с буклями, скрипучим дидактическим голосом и безнадежным всезнайством «что есть что»: что есть Средние века, что есть ренессансный гуманист и пр. Правда, вторая часть «Дьявольских казней» несколько двусмысленна, во всяком случае, не укладывается в толковник предисловия. Я имею в виду вот что: средневековый сальеришка и доносчик у нее, конечно, остается гаденьким, но хороши же раблезианские последствия, оргиастический срам, порожденный «новым» (гуманистическим) искусством. Случайно набрела, что ли? Словом, твоя рецензия обещала несколько большее. Или такое уж теперь у вашего брата-литератора назначение: быть не переводчиком, но толмачом, сопоставлять да угадывать? Словом, у меня такое впечатление, что ты ухватился за первый повод хоть как-то высказаться. Там, где у нее прямые параллели, – там художество почти не ночевало – в «Могиле еврея» или в истории с сыном пастуха. Возможно, я просто ожидал большего и следует бранить не писательницу, а свой нудный нрав.

Не знаю, не ревностью ли, нарушением «элитарности» вызвано мое раздражение по поводу юбилейного Достоевского. Но он действительно благолепный: и китайцев предвидел, и в споре с Менделеевым науку превзошел. А подумать – так его же нельзя профанировать, невозможно. Пусть так и остается: пытаются, но издают.

Т. Вулфа мне передала Леночка, но я к нему еще не приступал. Стыдно, но повести, читанные в «ИЛ» несколько месяцев назад, помнятся очень смутно. Даже Мишина[169] статья почти испарилась. Надо будет постараться отдохнуть по приезде. Удастся ли.

Обнимаю тебя и Галку.

Илья.

Алине Ким

27.12.71

Алинька!

‹…› Алинька, ты мыслишь грустно и опасно. Упаси бог когонибудь искать Голгофу. Смею заметить, что ты ошибаешься, я ее не искал и не нашел. Я, если угодно, пытался в очень маленькой сфере действовать в соответствии с пониманием, что такое хорошо. Совсем не исключено (что грустно, и очень), что повышенный градус этого действия отчасти связан с тем, что во всех почти прочих сферах мои поступки находились в большой дали от осознанного понимания, что есть добро. Не предавайся, друг мой, таким мыслям. Детям действительно не следует болеть туберкулезом; если хочешь, детский туберкулез страшнее даже той или иной кощунственной мысли. Если бы каким-нибудь чудом я вдруг научился б напоследок врачевать, я был бы если б не счастлив, то вполне удовлетворен.

С грустью (какая только возможна в состоянии абсолютного неодиночества) прочитал о смерти Твардовского. Я не примешивал к этому, мне кажется, никакого политеса: по-человечески стало жаль ушедшей порядочности, убежденности и таланта ‹…›

В Маратиковом фрейдизме узнаю и свое давнишнее стремление из цикла «хочу все знать». Между прочим, прочным знаниям в свое время в этой области способствовало мое пребывание у сестры в общежитии 2-го мединститута (Якиманка, 40). Я видел когда-то упомянутый тобой спектакль Фоменко в ЦДТ. Вспоминаю без особого упоения, но, может, спектакль обыгрался, или это другой «Король Матиуш»?

Не думаю, что ты права относительно Моцарта – книга Вейса (?) (как и недавно прочитанная книга Шмитт «Рембрандт») рассказывает совсем не о благополучной истории жизни. Радостные картины Матисса тоже не означают радости пребывания в инвалидном состоянии; но в чем ты права – что закона страдания нет, не должно быть во всяком случае. Просто художники страдают, как все, но заметнее и уязвимее – так, наверно?

Целую тебя и умолкаю.

Илья.

Герцену Копылову

27.12.71

Дорогой Гера!

Еще раз надеюсь, что ты расстанешься в этом году с грустями, а главное, с болезнями. Очень и очень желаю тебе этого; хотелось бы, чтобы новогодние пожелания сбывались.

Возвращаюсь к вопросу о единоверцах. Не помню, писал ли тебе, что вычитал в «Литературке» отрывки из статьи израильской журналистки, где она писала о военно-патриотическом воспитании и трамтарарампатриотизме аборигенной молодежи. Утратить интеллигентность – разве для этого нужно много поколений? Обрести ее куда труднее: сужу о себе, так или иначе причастном к этой прослойке в первом поколении. Национализм – это и впрямь очень печально, тем более – это такая заманчивая, общедоступная и общепривлекательная возможность разрядки энергии и мещанского утверждения своего «я» через «мы». Я, правда, если это и чувствую, то разве что в общетеоретических разговорах на определенном уровне, а так, эмпирически, это я на себе не чувствовал здесь, нет.

У нас вывесили объявление: люди, едущие по окончании срока в Москву, обязаны представить справки, что им гарантирована прописка в Москве. Ума не приложу, кто станет давать такие справки. Далеко, но уже какие-то помехи в сознании об окончании службы. Не стану пока и размышлять об этом ‹…›

Прочитав твои ответы на анкетку «ЛГ», как часто бывает, я встал в тупик: где у тебя истина, где шутка, а где шутка, в которой доля истины. Ну, например, о почве и дереве – стало быть, никто из ученых не виноват? Уэллс ведь уже давно испугался такой перспективы, помнится. Ну еще, пожалуй, насчет влияния ис<кусст>ва на науку через убожество. Не происходит ли обычно в истории переоценка из-за того, что можно практически пощупать руками? Иначе трудно было бы понять, как это в сознании современных людей 60 – 70-е годы прошлого века куда ощутимее русской литературе, чем открытие рефлексов (я взял эти годы, потому что как раз тогда писалось много об убожестве литературы – в годы, между прочим, «Войны и мира», «Идиота» – ну, еще и опытов Сеченова, правда, и периодической таблицы). Я сыплю трюизмами – задело малость, хотя и угадываю шутливый тон и любовь твою к парадоксам.

Обнимаю тебя и заклинаю не болеть.

Илья.

Елене Гиляровой

27.12.71

Леночка!

Я уж не помню, как я расклеивался прежде, сейчас я маленько гриппую, как очень многие у нас, как-то странно – больше костями или мышцами. Чего-то ломит всего неделю, а то и больше; но это не мешает ясности головы, а потому и бодрости.

До Вулфа твоего я все еще не добрался – все собираюсь с духом. Перечитал Борхерта и Платонова, прочел книжку о религиях Востока (скучную – упаси бог: не о религии, а о религиозной политике и политике вообще – словом, о притязаниях и посягательствах клерикалов), еще прочел писательницу Хух да роман о Рембрандте, – кажется, и все из привезенного, не считая журналов, поступающих время от времени. С Платоновым у меня происходит что-то нездоровое – некий род сальеризма. Я восхищаюсь, порой раздражаюсь, потом-то как раз и начинается что-то ужасное: проникновенные, со всей несомненностью сердечные слова (их смысл) начинаю алгебраически разъимать и получается пошлейшая пошлость. В переводе с платоновского это звучит, скажем, так: «Не человек для машины, а машина для человека. Надо любить в машине создателя, его душу, не забывать о нем…» – ну и прочее, но невольно многое именно в этом роде и получается, что и, повторяю, ужасно. Зачитался, наверно, амба, заелся. Не смог тебе не поисповедоваться в этом – может, и ты себя ловила на чем-нибудь подобном? А я ведь еще старался не поддаваться страсти к аналогиям, выискивать намеки и т. д. ‹…›

Живя определенную часть жизни в Баку, я ничего не слышал о Мирза Шафи. Но это совсем ничего не доказывает: я ведь жил там в самые как раз годы лени и нелюбопытства, даже мечети снаружи не удосужился оглядеть и запомнить (не то что после Владимир, да Нерль – помнишь ли! Ох, даже больно стало от грусти и тепла). А стихи в переводе Гребнева, хоть и отмечены вечновосточным стремлением к абсолюту: к истинам и моралям в последней инстанции – все же очень хороши. Спасибо.

Погрустил о смерти Твардовского: с ним было связано многие годы ощущение глубокой, народной даже, порядочности, и стихи его – иногда ближе, иногда дальше – но задевали всегда. Вот и последние, многажды цитируемые, но такие пронзительные: «И не о том же речь, что будто мог, но не сумел сберечь. Речь не о том, но все же, все же, все же…»