Письма к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту — страница 130 из 275

[2864] вполне так. Боюсь, как бы не пострадал Эпир. Но какое место в Греции, по-твоему, не будет разграблено? Ведь он[2865] открыто объявляет и обещает солдатам превзойти этого[2866] щедростью. Ты даешь прекрасный совет — чтобы я, когда его[2867] увижу, говорил с ним не слишком угодливо и скорее с важностью; так именно и следует поступить. После встречи с ним думаю в Арпин, чтобы и случайно не отсутствовать, когда он прибудет, и не ездить туда и сюда по сквернейшей дороге. Бибул, как ты пишешь, а я слыхал, приезжал и возвратился в канун ид.

3. Как ты говоришь в третьем письме, ты ждал Филотима. А он выехал от меня в иды. Поэтому мое письмо, которое я немедленно написал в ответ на то твое, вручено позже. Что касается Домиция, то дело, полагаю, обстоит так, как ты пишешь: он в Косской области, и намерения его не известны. А тот, самый опозорившийся и самый низкий из всех[2868], который говорит, что консульские комиции могут быть проведены претором, тот же, каким он всегда был в государственных делах. Итак, без сомнения, это то, что пишет Цезарь в том письме, копию которого я тебе посылаю: он хочет использовать мой «совет» (ну, пусть так; это общее место), «влияние» (это, правда, пустые слова, но, полагаю, он в этом притворяется применительно к некоторым мнениям сенаторов), «достоинство» (быть может, мнение консуляра); вот последнее — «помощь во всем». На основании твоего письма я тогда начал предполагать, что это либо главное, либо немногим меньше. Ведь для него чрезвычайно важно, чтобы дело не дошло до междувластья[2869]; это достигается, если консулы избираются при посредстве претора. Но в книгах[2870] у нас значится, что незаконны не только выборы консулов, проведенные претором, но даже и выборы преторов; и что этого никогда не делали; относительно консулов это незаконно потому, что незаконно, чтобы большая власть предлагалась меньшей властью; относительно преторов же — потому, что их предлагают с тем, чтобы они были коллегами консулам, власть которых больше. Недалеко то время, когда он захочет, чтобы я голосовал за это, и не будет доволен Гальбой, Сцеволой, Кассием, Антонием[2871]:

...тогда расступися земля подо мною![2872]

4. Но ты видишь, сколь великая буря угрожает. Какие сенаторы перешли, напишу тебе, когда буду знать наверное. Насчет продовольственного дела ты судишь справедливо: без налогов оно никак не может быть налажено, и ты не без оснований боишься и тех, требующих всего, которые находятся вокруг того[2873], и преступной войны. Нашего Требация, хотя он, как ты пишешь, и совсем не надеется на хорошее, я все же очень хотел бы видеть. Посоветуй ему поторопиться, ибо удобно, чтобы он ко мне приехал до прибытия Цезаря. Что касается Ланувийской усадьбы, то, как только я услыхал, что Фамея умер, я тотчас же пожелал, чтобы кто-либо из моих, если только государство будет существовать, купил ее; однако о тебе, который наиболее всего мой, я не подумал; ведь я знал, что ты склонен спрашивать: «В который по счету год?»[2874] и «Сколько в земле?» — и видел твою опись не только в Риме, но и на Делосе. Однако, хотя она и прекрасна, я оцениваю ее дешевле, чем она оценивалась в консульство Марцеллина[2875], когда я, из-за дома в Анции, которым я тогда владел, полагал, что эти садики будут для меня более приятны и с меньшими издержками, нежели восстановление тускульской усадьбы. Я хотел за 500000 сестерциев. Я действовал через посредника с тем, чтобы он дал столько, когда она будет продаваться. Он не согласился. Но теперь все это, по-моему, упало в цене вследствие дороговизны денег. Для меня, по крайней мере, или, лучше, для нас будет очень подходящим, если ты купишь; но не вздумай отнестись с презрением к его безумию. Она очень привлекательна. Впрочем все это уже кажется мне приговоренным к опустошению. Я ответил на три письма, но жду других. Ведь до сего времени твои письма были для меня поддержкой. Отправлено в Либералии[2876].

CCCLXIV. Титу Помпонию Аттику, в Рим

[Att., IX, 10]

Формийская усадьба, 18 марта 49 г.

1. Мне не о чем было писать; ведь я не узнал ничего нового и накануне ответил на все твои письма. Но так как нездоровье не только лишало меня сна, но даже не позволяло мне бодрствовать без сильнейшей боли, я начал писать тебе это, не зная, о чем, без определенной темы, с целью как бы поговорить с тобой, а это — единственное, что меня успокаивает.

2. Безумен, мне кажется, был я сначала, и меня мучит одно то, что я не последовал, как простой пехотинец, за Помпеем, когда он во всем скользил вниз или, лучше, падал. Я видел его за тринадцать дней до февральских календ полным страха; в тот самый день я почувствовал, что он предпринимает. Впоследствии он ни разу не заслужил моего одобрения и никогда не переставал делать одну оплошность за другой. За то время он ничего мне не написал, ни о чем не думал, кроме бегства. Что еще нужно? Как в любовных делах отталкивает нечистое, нелепое, непристойное, так безобразие его бегства и небрежения отвратило меня от любви; ведь он не делал ничего достойного того, чтобы я присоединился в качестве спутника к его бегству. Теперь поднимается любовь, теперь не могу перенести тоски, теперь мне нисколько не помогают книги, нисколько не помогают занятия, нисколько не помогают учения. Так дни и ночи, подобно той птице[2877], смотрю я на море, жажду улететь. Несу я, несу кару, за свое безрассудство. Впрочем, что это было за безрассудство? Чего не сделал я самым осмотрительным образом? Ведь если бы было стремление только к бегству, я бежал бы с величайшей охотой, но я отшатнулся перед жесточайшей и величайшей войной, какой люди еще не могут заранее себе представить. Что за угрозы муниципиям, что за угрозы поименно честным мужам, что за угрозы, наконец, всем, кто остался бы! Как часто пресловутое: «Сулла мог, а я не смогу»[2878]!

3. У меня все то засело: дурно поступил Тарквиний, который натравил на отечество Порсену, натравил Октавия Мамилия[2879], бесчестно — Кориолан[2880], который обратился за помощью к вольскам, правильно — Фемистокл, который предпочел умереть[2881]; преступником был Гиппий[2882], сын Писистрата, который пал в марафонской битве, идя с оружием против отечества; но Сулла, но Марий, но Цинна — правильно, более того — пожалуй, по праву; но что может быть более жестоким, что более мрачным, чем их[2883] победа? От этого рода войны я и бежал и тем более, что видел, как замышляется и подготовляется даже более жестокое. Мне, которого некоторые назвали спасителем этого города, которого назвали отцом[2884], привести к нему полчища гетов, армян и колхов? Мне причинить своим согражданам голод, а Италии — опустошение. Во-первых, я полагал, что этот[2885] смертен, что он может быть уничтожен даже многими способами, однако считал, что Рим и наш народ, насколько это от меня зависит, должны быть спасены для бессмертия, и все-таки меня утешала некоторая надежда, что скорее произойдет какое-то соглашение, чем этот[2886] дойдет до столь великого преступления, а тот[2887] — до столь великого позора. Иное теперь все положение, иной мой образ мыслей. Солнце, как говорится в одном твоем письме, мне кажется, выпало из мира. Как у заболевшего, говорят, есть надежда, пока есть дыхание, так я, пока Помпей был в Италии, не переставал надеяться. Вот что, вот что меня обмануло и, сказать правду, возраст, уже обратившийся от непрерывных трудов к покою, изнежил меня, приучив к удовольствиям домашней жизни. Теперь, если попытка будет сопряжена даже с опасностью, я во всяком случае попытаюсь улететь отсюда.

4. Быть может, надлежало раньше, но то, о чем ты написал, меня задержало, а больше всего твой авторитет. Ибо, когда я дошел до этого положения, я развернул свиток твоих писем, который держу под печатью и храню самым заботливым образом. И вот в том, которое ты пометил днем за девять дней до февральских календ, говорилось так: «Но увидим, и что делает Гней, и куда направлены помыслы того[2888]; если этот оставит Италию, он поступит совсем дурно и, как полагаю, безрассудно, но наши решения только тогда будут подлежать изменению». Ты пишешь это на четвертый день после моего отъезда из-под Рима. Затем за семь дней до февральских календ: «Только бы наш Гней не оставлял Италии так же безрассудно, как он оставил Рим». В тот же день ты посылаешь второе письмо, в котором совсем прямо отвечаешь на мой вопрос; в нем говорится так: «Но перехожу к твоему вопросу. Если Гней уходит из Италии, то считаю, что следует возвратиться в Рим. И в самом деле, какой предел странствованиям?». Это у меня крепко засело, и теперь вижу, что к самому жалкому бегству, которое ты