4. Что же касается сикионцев[304], то на сенат, как я уже писал тебе, надежда невелика; ведь уже никто не жалуется, так что если ты ждешь этого, то дело долгое. Бейся, если можешь, по-иному. Когда постановление было вынесено, не заметили, кого оно касается, и педарии[305] быстро побежали, голосуя за него. Время для отмены постановления сената еще не назрело, так как, с одной стороны, никто не жалуется, и с другой, многие восхищаются им: одни из недоброжелательства, другие — считая его справедливым.
5. Твой Метелл выдающийся человек. Я ставлю ему в вину лишь то, что он не особенно доволен известиями о спокойствии в Галлии[306]. Он, я думаю, жаждет триумфа. В этом хотелось бы больше умеренности. В остальном все замечательно. Сын Авла[307] ведет себя так, что его консульство — это не консульство, а пощечина нашему Великому[308].
6. Из моих сочинений я послал тебе составленное по-гречески о моем консульстве. Эту книгу я передал Луцию Коссинию. Тебе, я полагаю, мои сочинения на латинском языке нравятся, но этому греческому грек завидует. Если об этом напишут другие, я тебе пришлю, но, верь мне, стоит им прочесть мое сочинение, и — уж не знаю отчего — их работа останавливается.
7. Возвращусь теперь к своим делам. Луций Папирий Пет[309], честный и любящий меня человек, подарил мне те книги, которые оставил Сервий Клавдий. Так как твой друг Цинций сказал мне, что на основании Цинциева закона[310] их можно взять, то я сказал, что охотно приму их, если Пет доставит их. Итак, если ты любишь меня и уверен в моей дружбе, постарайся при помощи друзей, клиентов, хозяев и гостей[311], наконец, своих вольноотпущенников и рабов, чтобы не пропало ни листа, ибо мне чрезвычайно нужны и те греческие книги, которые, как я подозреваю, он оставил, и латинские, которые, как я знаю, у него были. Ведь я с каждым днем все больше отдыхаю за этими занятиями в течение того времени, которое остается у меня от трудов на форуме. Ты окажешь мне, говорю, очень и очень большое удовольствие, если будешь в этом деле так же заботлив, как обычно бываешь в делах, которые считаешь весьма важными для меня. Поручаю тебе дела самого Пета, за что он весьма благодарен тебе, и не только прошу, но даже советую тебе наконец навестить меня.
XXVII. Титу Помпонию Аттику, в Грецию
[Att., II, 1]
Рим, середина июня 60 г.
1. В июньские календы, когда я направился в Анций, весьма охотно расставшись с гладиаторами Марка Метелла[312], я встретил твоего раба. Он передал мне твое письмо и записки о моем консульстве, написанные по-гречески. Тут я обрадовался тому, что я уже несколько ранее вручил Луцию Коссинию для передачи тебе книгу об этом же, также написанную по-гречески, ибо если бы я прочел твою книгу раньше, то ты сказал бы, что я обокрал тебя. Хотя твое изложение (я прочел с удовольствием) показалось мне несколько взъерошенным и непричесанным, но его украшает именно пренебрежение к украшениям, подобно тому, как женщины кажутся хорошо пахнущими именно оттого, что они ничем не пахнут[313]. Моя же книга использовала весь сосуд Исократа[314] с благовонным маслом и все ящички его учеников, а также немало аристотелевых красок. Как ты указываешь мне в другом письме, ты бегло просмотрел мою книгу на Коркире, а затем, как я полагаю, ты получил ее от Коссиния. Я не осмелился бы послать ее тебе, не исправив ее медленно и кропотливо.
2. Впрочем Посидоний[315] уже написал мне в ответ из Родоса, что чтение этих моих воспоминаний, которые я послал ему для того, чтобы он написал о тех же событиях более изящно, не только не побудило его к писанию, но даже совсем устрашило. Что еще нужно? Я привел в смущение греческий народ, и те, кто обычно приставал ко мне с просьбами дать им что-нибудь, что они могли бы украсить, перестали докучать мне. Ты же, если книга тебе понравится, позаботишься о том[316], чтобы она была и в Афинах и в прочих городах Греции, ибо она, кажется, может придать моим действиям некоторый блеск.
3. Что касается моих малозначащих речей, то я пришлю тебе и те, которые ты просишь, и еще другие, раз то, что я пишу, побуждаемый восхищением молодых людей, нравится и тебе. Ибо мне было выгодно — подобно твоему славному согражданину Демосфену, так как он блистал в тех речах, которые называются филиппиками[317], и так как он отошел от несколько жесткого склада речи, подходящего для суда, чтобы внушать большее уважение к себе и более казаться государственным деятелем, — позаботиться о том, чтобы и у меня были речи, которые назывались бы консульскими. Одна из них произнесена в сенате в январские календы; другая — речь к народу — о земельном законе[318]; третья — об Отоне[319]; четвертая — в защиту Рабирия[320]; пятая — о сыновьях тех, кто подвергся проскрипции[321]; шестая — это речь на народной сходке, когда я отказался от провинции[322]; седьмая, — когда я изгнал Катилину; восьмая, — с которой я обратился к народу на другой же день после бегства Катилины; девятая — на народной сходке в тот день, когда аллоброги разгласили[323]; десятая — в сенате в декабрьские ноны; кроме того, есть еще две краткие, как бы извлечения из речей о земельном законе[324]. Я позабочусь о том, чтобы ты получил весь сборник, а так как тебя восхищают как мои произведения, так и мои действия, то ты в тех же книгах найдешь и то, что я совершил, и то, что я сказал. Иначе тебе нечего было просить меня, ведь сам я не предлагал.
4. Ты спрашиваешь, из-за чего я вызываю тебя, и в то же время указываешь, что тебя задерживают дела, но не отказываешься примчаться не только если нужно, но также если я хочу; никакой необходимости нет, но мне кажется, что ты мог бы лучше выбрать время для своей поездки. Ты слишком долго отсутствуешь, тем более, что находишься поблизости; и мы не наслаждаемся твоим обществом, и ты лишен нашего. Теперь, правда, все спокойно, но если бы безумство Смазливого и могло зайти немного дальше, то я настойчиво вызвал бы тебя оттуда. Метелл поистине прекрасно сдерживает и сдержит его. Что еще нужно? Это консул, любящий отечество, и, как я всегда полагал, честный по природе.
5. А тот[325] не прикидывается, но прямо жаждет стать народным трибуном. Когда это обсуждалось в сенате, я сокрушил его и осудил непостоянство того, кто в Риме добивается власти народного трибуна, тогда как в Сицилии он много раз говорил о том, что хочет быть эдилом. Я сказал также, что нам нечего особенно беспокоиться, ибо ему позволят погубить государство, когда он станет плебеем[326], отнюдь не больше, нежели это было позволено во время моего консульства патрициям, подобным ему. Когда же он сказал, что он на седьмой день возвратился с пролива, что никто не мог выйти ему навстречу и что он вошел в Рим ночью, причем он вызывающе говорил об этом на народной сходке, то я сказал, что для него не произошло ничего нового. «Из Сицилии на седьмой день в Рим? Но ведь за три часа из Рима в Интерамну[327]. Вошел ночью? То же и ранее. Навстречу не вышли? Но этого не сделали даже тогда, когда очень было нужно выйти»[328]. Что еще нужно? Наглого человека я делаю скромным не только непрерывной важностью своей речи, но даже такого рода замечаниями. Затем я издеваюсь уже в частном разговоре и шучу с ним. Более того, когда мы сопровождали кандидата[329], он спросил меня, имел ли я обыкновение предоставлять сицилийцам места на боях гладиаторов. Я ответил отрицательно. «А я, — говорит, — как новый патрон[330], предоставлю им места, но сестра, располагающая столь обширным консульским местом, дает только на одну ногу». «Брось, — говорю, — жаловаться, что только одна нога сестры; тебе позволяется поднимать и другую»[331]. Ты скажешь, что такие слова неприличны консуляру; согласен, но я ненавижу эту женщину, недостойную консула.
Всегда б ей восставать, воюет вечно с мужем[332]
и не только с Метеллом, но и с Фабием, ибо ей в тягость, что они ничего не стоят[333].
6. Ты спрашиваешь о земельном законе[334]. Дело, очевидно, замерзло. Что же касается твоих мягких упреков из-за моей дружбы с Помпеем, то я не хотел бы, чтобы ты считал, что я объединился с ним ради защиты с его стороны, но обстоятельства сложились так, что если бы между нами случайно появилось какое-нибудь разногласие, то в государстве неминуемо возникли бы величайшие раздоры. Я предвидел и предупредил это, причем не я отступил от того прекрасного образа действий, а он исправился и несколько отрешился от своего изменчивого отношения к народу. Знай: о моей деятельности, против которой многие старались восстановить его, он отзывается более выспренно, нежели о своей, свидетельствуя, что он честно служил государству, но что я сохранил его в неприкосновенности. Насколько полезно мне такое поведение его, не знаю; государству оно, несомненно, на пользу. Что? Если я улучшу отношения также с Цезарем, которому теперь ветры чрезвычайно благоприятствуют, разве я этим нанесу государству такой вред?