Письма к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту — страница 159 из 275

[3525], не неприятно мне; но то, что ты написал, — тягостно. Однако меня сильно удивляет, как это я, благодаря которому прочие свободны[3526], не показался тебе свободным. Ведь если то, что ты мне, по твоим словам, сообщил[3527], было ложным, то в чем я перед тобой в долгу? Если истинным — ты наилучший свидетель тому, в чем передо мной в долгу римский народ[3528].

ПИСЬМА 46—44 гг. ДИКТАТУРА ГАЯ ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ

CCCCLXXV. Манию Курию, в Патры (Ахайя)

[Fam., VII, 28]

Рим, август (?) 46 г.

Марк Цицерон шлет привет Курию[3529].

1. Помню, мне казалось, что ты поступаешь неразумно, живя именно с теми[3530], а не с нами: ведь пребывание в этом городе[3531] (правда, когда это был город) соответствовало твоей человечности и любезности гораздо больше, чем весь Пелопоннес, не говоря уже о Патрах. Теперь, наоборот, мне кажется, что ты и многое предвидел, когда ты, при почти безнадежном положении здесь, переехал в Грецию, и что в настоящее время ты не только разумен, раз тебя здесь нет, но даже счастлив. Впрочем, кто, будучи сколько-нибудь разумен, теперь может быть счастлив?

2. Но я достигаю другим способом почти того же, чего ты, которому это можно было, достиг пешком, чтобы быть там,

Где Пелопа сынов…[3532]

(прочее ты знаешь): ведь всякий раз, как я выслушаю приветствия друзей[3533], что происходит даже при большей многолюдности, чем бывало обычно, оттого что они, по-видимому, в гражданине с честным образом мыслей видят как бы белую птицу[3534], я удаляюсь в библиотеку; благодаря этому я создаю труды, важность которых ты, пожалуй, оценишь. Ведь из этого одного твоего разговора, когда ты у себя дома укорял меня за мою печаль и отчаяние, я понял, что ты не находишь в моих книгах[3535] моего духа.

3. Но, клянусь, я и тогда оплакивал государство, которое — не только за его услуги мне, но и за мои ему — было мне дороже жизни, и теперь, хотя меня утешает не только рассудок, который должен оказывать величайшее действие, но также время, которое обычно врачует даже глупцов, я все-таки скорблю из-за того, что общее дело настолько распалось, что не остается даже надежды, что когда-либо станет лучше. Однако и теперь вина не того, в чьей власти всё[3536] (разве, пожалуй, именно этого не должно было быть), но одно случайно, другое даже по нашей вине произошло так, что о былом не следует жалеть. Надежды, как вижу, не осталось никакой. Поэтому возвращаюсь к вышесказанному: ты покинул это разумно, если преднамеренно; счастливо, если случайно.

CCCCLXXVI. Луцию Папирию Пету, в Неаполь

[Fam., IX, 19]

Рим, вторая половина августа 46 г.

Цицерон шлет привет Луцию Папирию Пету.

1. Ты все-таки не отказываешься от лукавства: намекаешь, что Бальб был доволен самым скудным угощением. Ты, видимо, говоришь вот что: если так сдержанны цари[3537], то консулярам надо быть много более сдержанными. Ты не знаешь, что я всё выудил от него; что он пришел прямо от ворот[3538] в мой дом. И я удивляюсь не тому, что он не предпочел — в свой, но тому, что — не к своей[3539]. Но мои первые три слова: «Что наш Пет?». А он с клятвой, что «он нигде никогда большего удовольствия...».

2. Если ты достиг этого своими словами, подставляю тебе не менее изящные уши; но если — закусками, то прошу тебя не считать, что картавые[3540] стоят большего, чем красноречивые[3541]. Мне каждый день мешает то одно, то другое. Но если я освобожусь, так что смогу приехать в вашу местность, то я не допущу, чтобы ты счел, что ты был извещен мной поздно.

CCCCLXXVII. Луцию Папирию Пету, в Неаполь

[Fam., IX, 17]

Рим, конец августа или начало сентября 46 г.

1. Не смешной ты человек, раз ты спрашиваешь у меня, после того как у тебя был наш Бальб[3542], — что, по моему мнению, будет с вашими муниципиями и землями[3543]? Как будто я знаю что-либо такое, чего бы не знал он, или, если я что-нибудь когда-нибудь и знаю, то я обычно знаю не от него? Более того, если ты любишь меня, дай мне знать, что будет с нами; ведь в твоей власти был тот, от кого — либо от трезвого, либо, во всяком случае, от пьяного — ты бы мог знать. Но об этом я не спрашиваю, мой Пет: во-первых, потому, что мы уже четыре года живы по милости, если это милость или это жизнь — пережить государство[3544]; затем, потому, что и я, мне кажется, знаю, что будет; ведь произойдет всё, чего только ни захотят те, кто будет силен, а сильно всегда будет оружие. Следовательно, для нас должно быть достаточно того, что нам уступают. Если кое-кто не мог терпеть это, он должен был умереть.

2. Правда, вымеряют вейские и капенские земли[3545]. Это недалеко от тускульской усадьбы: однако я ничего не боюсь: наслаждаюсь, пока дозволено; желаю, чтобы всегда было дозволено. Если это будет недостижимо, всё же, раз я, смелый муж и к тому же философ, признал, что жить — это самое прекрасное, я не могу не любить того, по чьей милости я достиг этого[3546]. Если бы он желал существования такого государства, какого, быть может, и он хочет и должны желать мы все, он все-таки ничего не может сделать: до такой степени он связал себя с многими.

3. Но я захожу слишком далеко вперед: ведь пишу я тебе. Всё же знай следующее: не только я, который не участвую в принятии решений, но даже сам глава[3547] не знает, что будет; ведь мы в рабстве у него, а он — у обстоятельств; таким образом, ни он не может знать, чего потребуют обстоятельства, ни мы — что думает он. Я этого не написал тебе в ответ раньше не потому, что я был склонен к праздности, особенно в переписке, но потому, что, не располагая ничем определенным, я не хотел ни доставить тебе беспокойство своими сомнениями, ни подать надежду заверением. Все-таки добавлю одно, что является истинной правдой: при нынешних обстоятельствах я до сего времени ничего не слыхал об этой опасности[3548]; ты же, по своей мудрости, должен будешь желать наилучшего, думать о самом трудном, переносить все, что случится.


CCCCLXXVIII. Публию Нигидию Фигулу

[Fam., IV, 13]

Рим, август или сентябрь 46 г.

Марк Туллий Цицерон шлет привет Публию Нигидию Фигулу[3549].

1. Когда я уже не раз спрашивал себя, что мне лучше всего тебе написать, мне не приходило на ум не только ничего определенного, но даже обычного рода письмо. Ибо одного привычного рода писем, которым мы обыкновенно пользовались в счастливые времена[3550], мы лишены в силу обстоятельств, а судьба привела к тому, что я не могу написать что-либо в таком роде и вообще подумать об этом. Оставался печальный и жалкий род писем, соответствующий нынешним обстоятельствам; его мне также недоставало; в нем должно быть или обещание какой-нибудь помощи, или утешение в твоем страдании. Обещать было нечего. Сам я, приниженный одинаковой судьбой, прибегал к помощи других в своем несчастье, и мне чаще приходило на ум сетовать, что я так живу, нежели радоваться, что я жив[3551].

2. Хотя меня самого как частное лицо и не поразила никакая особенная несправедливость и при таких обстоятельствах мне не приходило в голову желать чего-либо, чего Цезарь мне не предоставил по собственному побуждению, тем не менее меня одолевает такое беспокойство, что мне кажется проступком уже то, что я продолжаю жить; ведь со мной нет и многих самых близких, которых у меня либо вырвала смерть[3552], либо разбросало бегство, и всех друзей, чье расположение ко мне привлекла защита мной государства при твоем участии[3553], и я живу среди кораблекрушений их благополучия и грабежа их имущества и не только слышу, что само по себе уже было бы несчастьем, но также вижу — а нет ничего более горького, — как растаскивается имущество тех, с чьей помощью мы когда-то потушили тот пожар. И вот в городе, где я еще недавно процветал благодаря влиянию, авторитету, славе, я теперь лишен всего этого. Сам Цезарь относится ко мне с необычайной добротой, но она не более могущественна, нежели насилие и изменение всего положения и всех обстоятельств.

3. И вот, лишенный всего того, к чему меня приобщила и природа, и склонность, и привычка, я в тягость как прочим, так, мне, кажется, и себе самому. Ведь будучи рожден для непрерывной деятельности, достойной мужа, я теперь лишен всяческой возможности не только действовать, но даже думать. И я, который ранее мог оказать помощь или никому не известным людям, или даже преступникам, теперь не могу даже искренно обещать что-либо Публию Нигидию, ученейшему и честнейшему из всех и некогда пользовавшемуся величайшим влиянием и, во всяком случае, своему лучшему другу. Итак, этот род писем отнят.