болтовню; ведь говорить о важном, не подвергаясь при этом опасности, мы едва ли можем. «В таком случае, — говоришь ты, — мы можем смеяться». Клянусь, это не очень легко. Однако у нас нет никакого иного способа отвлечься от огорчений. «Так где же, — скажешь ты, — философия?». Твоя приятна, моя тягостна[3781]; ведь мне стыдно быть рабом. Поэтому я заставляю себя заниматься другим, чтобы не слышать упреков Платона[3782].
2. Что касается Испании, то до сего времени не известно ничего определенного, во всяком случае — ничего нового[3783]. Твое отсутствие огорчает меня — имею в виду себя, за тебя рад. Но письмоносец требует. Итак, будь здоров и люби меня, как ты поступал с детства.
DXXXI. Гаю Требонию, в Испанию
[Fam., XV, 21]
Рим, конец 46 г.
Марк Туллий Цицерон шлет большой привет Гаю Требонию[3784].
1. И письмо твое прочел я с удовольствием и книгу[3785] с величайшим удовольствием; все же при этом наслаждении я испытал вот какую скорбь: когда ты зажег во мне желание увеличить наше дружеское общение (ведь к приязни не было возможности прибавить что-либо), тогда ты уезжаешь от меня и вызываешь у меня такую сильную тоску, что оставляешь мне одно утешение — что тоска каждого из нас по отсутствующему будет смягчаться частыми и длинными письмами. В этом я могу ручаться не только за себя тебе, но и за тебя себе: ведь ты не оставил у меня никакого сомнения в том, как сильно ты любишь меня.
2. Ведь если не упоминать о том, что ты совершил, имея свидетелем государство, когда ты разделил со мной вражду, когда ты защитил меня своими речами на народных сходках, когда ты как квестор[3786] в моем и государственном деле принял сторону консулов, когда ты как квестор не подчинился народному трибуну, особенно когда ему подчинялся твой коллега, если забыть это недавнее, что я всегда буду помнить, — какова была твоя тревога за меня во время войны[3787], какова радость при возвращении[3788], какова забота, какова скорбь, когда тебе сообщали о моих заботах и скорби! Наконец, ты приехал бы ко мне в Брундисий, если бы не был внезапно послан в Испанию, — итак, если не упоминать об этом, что мне следует ценить столь высоко, сколь высоко я ценю жизнь и свое избавление, то каким изъявлением твоей приязни служит эта книга, которую ты прислал мне! Во-первых, потому что тебе кажется остроумным все, что только я ни говорил, что другим, быть может, не кажется; во-вторых, потому что оно — независимо от того, остроумно ли оно или нет — в твоем рассказе становится прелестнейшим. Более того, еще раньше, чем дойдут до меня, смех почти весь замолкает[3789].
3. Если бы при записи этого ты, как и было необходимо, думал так долго только обо мне одном, то я был бы железным, если бы не любил тебя. Но так как того, что ты преследовал своим писанием, ты не мог обдумывать без величайшей приязни, то я не могу считать, что кто-нибудь любит себя самого больше, чем ты меня. О, если б я мог ответить на эту приязнь прочими делами! Приязнью я, во всяком случае, отвечу. Однако именно — благодаря этому ты, я уверен, будешь удовлетворен.
4. Теперь перехожу к письму, на которое, хотя оно и написано красноречиво и приятно, у меня нет оснований отвечать многословно. Во-первых, я послал то письмо Кальву[3790], полагая, что оно распространится не больше, чем это, которое ты теперь читаешь. Ведь то, что, по моему мнению, прочтут одни только те, кому я посылаю, я пишу в одном духе; то, что прочтут многие, — в другом. Затем я превознес его дарование большими похвалами, нежели это, по твоему мнению, можно было сделать искренно. Во-первых, потому что я считал так: он остро переживал, он держался какого-то рода[3791]; при этом, сделав ошибку в суждении, в котором он был силен, он все же добивался того, что он доказывал; у него было обширное и глубокое образование, не было силы; на нее я и советовал ему обратить внимание. Ведь при воодушевлении и побуждении оказывает величайшее действие, если ты похвалишь того, кого ты убеждаешь. Вот мое суждение о Кальве и мое намерение — намерение, заключавшееся в том, что я похвалил ради того, чтобы убедить; суждение — что я очень высоко оценил его дарование.
5. Мне остается любовно следить за твоей поездкой, с надеждой ждать возвращения, с уважением помнить о тебе в твое отсутствие, смягчать всю тоску, отправляя и получая письма. Ты же, пожалуйста, часто вспоминай о своей преданности мне и обязанностях; хотя тебе и дозволено, а для меня преступление забыть их, ты не только сочтешь меня честным мужем, но также признаешь, что ты глубоко любим мной. Будь здоров.
DXXXII. От Авла Лициния Цецины Цицерону, в Рим
[Fam., VI, 7]
Сицилия, декабрь 46 г.
Авл Цецина шлет привет Марку Цицерону.
1. Книгу[3792] тебе вручили не особенно быстро; прости мне мой страх и снизойди к обстоятельствам. По слухам, мой сын очень опасался — и не без оснований, — как бы это мне не повредило некстати[3793], если книга увидит свет (ведь не столь важно, с каким настроением пишут, сколь важно, с каким принимают), тем более, что я до сего времени несу кару за свое перо[3794]. Право, в этом отношении судьба моя исключительна: в то время как описка устраняется путем стирания, глупость наказывается оглаской, — моя ошибка исправляется изгнанием. В этом преступлении главное — это то, что своего противника я злословил, взявшись за оружие[3795].
2. Из нас, полагаю, нет никого, кто бы не дал обета своей Победе, никого, кто бы, при заклании жертвы даже по другому поводу, все-таки в то же самое время не желал возможно более скорой победы над Цезарем. Если он[3796] не думает об этом, он счастлив во всех отношениях; если же он знает и убежден в этом, то что ему гневаться на того, кто написал кое-что неугодное ему, раз он простил всех, кто много молился богам о его погибели?
3. Но — чтобы вернуться к тому же — причиной моего страха было следующее: клянусь богом верности, я написал о тебе осторожно и со страхом, не сдерживая себя, но почти отбегая назад. Но кто не знает, что сочинение этого рода[3797] должно быть не только свободным, но и восторженным и возвышенным? Считают, что злословить другого легко; однако следует остерегаться, как бы не впасть в дерзость; трудно хвалить самого себя, чтобы это не перешло в порочную заносчивость; свободно можно только восхвалять другого: в чем бы ты ни умалил его заслуги, это неизбежно припишут либо непостоянству, либо зависти. И это, пожалуй, оказалось для тебя наиболее приятным и подходящим; ведь моей первой заслугой было не касаться того, чего я не мог сделать превосходно; моей второй — сделать это возможно осторожнее. Я однако сдержался: многое сократил, многое вычеркнул, очень многого даже не поместил. Итак, если одни ступени лестницы ты удалишь, другие надрубишь, некоторые, плохо держащиеся, оставишь и создашь опасность обвала, а не подготовишь восхождение, то в какой мере твое стремление написать, таким образом связанное и сломленное столькими несчастьями, может принести что-либо достойное слуха или заслуживающее одобрения[3798]?
4. Но всякий раз, когда я дохожу до имени самого Цезаря, содрогаюсь всем телом — не от страха перед наказанием, а перед его оценкой, ибо я только отчасти знаю Цезаря. Каково, по-твоему, состояние моего ума, когда он говорит сам с собой: «Это он одобрит; это слово подозрительно. Что, если я это изменю? Боюсь, как бы не было хуже! Что ж — похвалю кого-нибудь. Не обижу ли[3799]? Затем выскажу порицание; что, если он не хочет этого? Он преследует перо взявшегося за оружие. Что сделает он с сочинением побежденного и еще не восстановленного?». И ты усиливаешь страх: в своем «Ораторе» ты обеспечиваешь себя, прибегая к Бруту, и ищешь соучастника для оправдания[3800]. Когда это делаешь ты, всеобщий защитник, то что должен чувствовать я, в прошлом твой, теперь всеобщий клиент? Итак, если этого не испытал ты, так как твой необычайный и выдающийся ум вооружил тебя для всего, то я, — среди этого мною же созданного страха и в муках слепого подозрения, когда в наибольшей части того, что пишешь, руководствуешься предполагаемым тобой чужим мнением, а не собственным суждением, — хорошо чувствую, как трудно выпутаться. Но я все-таки сказал сыну, чтобы он прочитал тебе книгу и унес ее или же дал тебе с условием, что ты возьмешься исправить ее, то есть если ты полностью переделаешь ее.
5. Что касается поездки в Азию[3801], то, хотя ее и требовала настоятельная необходимость, я поступил, как ты велел. Что мне убеждать тебя действовать в мою пользу? Как видишь, наступило время, когда необходимо, чтобы было решено насчет меня. Сына моего, мой Цицерон, ждать нечего: он молод; додуматься до всего он не может либо по своей стремительности, либо по летам, либо из боязни. За все дело