Путеольская усадьба, 1 мая 44 г.
2. О мой удивительный Долабелла! Ведь теперь я называю его своим; ранее, верь мне, я несколько колебался. Великое зрелище! Со скалы, на крест, повергнуть колонну, то место сдать для замощения[4832]! Что еще нужно? Героические дела! Мне кажется, он отбросил притворную тоску, которая до сего времени прокрадывалась изо дня в день и, сделавшись застарелой, могла, как я опасался, быть опасной для наших тираноубийц.
3. Теперь я совершенно согласен с твоим письмом и надеюсь на лучшее. Впрочем, не могу переносить тех ваших, которые, притворяясь, что хотят мира, защищают преступные действия. Но всего сразу они не могут. Дела начинают идти лучше, чем я считал, и я уеду[4833] только тогда, когда ты сочтешь, что я могу это сделать с честью. Своего Брута я, во всяком случае, ни в каком отношении не оставлю без помощи и, даже если бы у меня с ним ничего не было, я сделал бы это ввиду его исключительной и невероятной доблести.
4. Всю усадьбу[4834] и то, что в усадьбе, предоставляю нашей Пилии, сам выезжая в майские календы в помпейскую усадьбу. Как я хотел бы, чтобы ты убедил Брута побывать в Астуре!
DCCXXII. Титу Помпонию Аттику, в Рим
[Att., XIV, 16]
Путеолы, усадьба Клувия, 3 мая 44 г.
1. За четыре дня до нон, садясь на легкое гребное судно при отъезде из садов Клувия, отправляю это письмо, после того как я предоставил нашей Пилии усадьбу у Лукринского озера, слуг, управителей. Сам я в тот день угрожал соленой рыбе с сыром нашего Пета[4835]; через несколько дней — в помпейскую усадьбу, затем — поплыть назад в эти путеольские и кумские царства. О места, столь вожделенные вообще, а вследствие множества досаждающих почти избегаемые мной!
2. Но — чтобы перейти к делу — о великий подвиг нашего Долабеллы! Сколь великое зрелище[4836]! Я, со своей стороны, не перестаю прославлять и ободрять его. Ты правильно отмечаешь во всех письмах, какого ты мнения о деле, какого о муже. Мне, по крайней мере, кажется, что наш Брут уже может пронести по форуму даже золотой венок[4837]. Ведь кто осмелится оскорбить его упоминанием о кресте и скале, особенно когда столь сильны были рукоплескания, столь сильно было одобрение черни?
3. Теперь, мой Аттик, постарайся избавить меня от затруднений. После того, как я вполне удовлетворю нашего Брута, жажду умчаться в Грецию. Для Цицерона, или лучше, для меня, или, клянусь, для нас обоих очень важно, чтобы я вмешался в его учение. Ведь чему, прошу, мне особенно радоваться в письме Леонида[4838], которое ты мне прислал. Мне никогда не покажется, что его достаточно хвалят, когда его будут хвалить так: «Применительно к нынешним обстоятельствам…». Это свидетельство не доверяющего, но, скорее, боящегося. Но Героду я поручил написать мне со всеми подробностями. От него до сего времени ни буквы. Боюсь, что он не располагает ничем, что, по его мнению, будет мне приятно, когда я узнаю.
4. За то, что ты написал Ксенону, я очень тебе благодарен; ведь и моя обязанность и доброе имя требуют, чтобы Цицерон ни в чем не нуждался. Я слыхал, что Фламма Фламиний в Риме[4839]. Я написал ему, что поручил тебе в письме переговорить с ним о деле Монтана, и, пожалуйста, постарайся, чтобы письмо, которое я посылаю ему, было вручено, и сам переговори с ним, насколько тебе будет удобно. Полагаю, что если в человеке есть какая-либо совестливость, он постарается не запоздать с уплатой в ущерб мне.
Что касается Аттики, ты сделал очень приятное мне, позаботившись, чтобы я узнал, что ей хорошо, раньше, чем я узнал, что ей было плохо.
DCCXXIII. Публию Корнелию Долабелле, в Рим
[Fam., IX, 14; Att., XIV, 17a]
Помпейская усадьба, 3 мая 44 г.
Цицерон своему другу консулу Долабелле привет[4840].
1. Хотя я и доволен твоей славой[4841], мой Долабелла, и она доставляет мне достаточно большую радость и удовольствие, все же я не могу не признаться, что я преисполняюсь величайшим ликованием от того, что мнение людей обычно распространяет на меня похвалы тебе. Я не встретил никого (между тем я каждый день встречаю очень многих; ведь очень многие честнейшие мужи приезжают в эту местность[4842] для поправки здоровья; кроме того, — очень часто мои близкие из муниципий), кто бы, без исключения, превознося тебя до небес необычайными похвалами, тотчас не выразил величайшей благодарности мне. Ведь они, по их словам, не сомневаются в том, что ты, следуя моим наставлениям и советам, проявляешь себя самым выдающимся гражданином и исключительным консулом.
2. Хотя я и могу отвечать им вполне правдиво, что то, что ты делаешь, ты делаешь по собственному решению и по собственному побуждению и не нуждаешься в чьем-либо совете, тем не менее я и не вполне соглашаюсь, дабы не уменьшить твоей славы, если покажется, что вся она проистекает от моих советов, и не особенно отрицаю: ведь я жаден к славе даже больше, чем достаточно. И все-таки твоему достоинству не противно то, что было почетно для самого Агамемнона, царя царей, — иметь при принятии решений какого-нибудь Нестора; для меня же славно, что ты, молодой консул[4843], превознесен похвалами, будучи как бы питомцем моего учения.
3. Между тем Луций Цезарь[4844], когда я к нему, больному, приехал в Неаполь, хотя он и был измучен болями во всем теле, все же, прежде чем окончил приветствовать меня, сказал: «О мой Цицерон, поздравляю тебя с тем, что ты имеешь такое влияние на Долабеллу; имей я такое влияние на сына сестры, мы теперь могли бы быть невредимыми. А твоего Долабеллу я и поздравляю и благодарю; право, после твоего консульства его одного мы можем по справедливости называть консулом». Затем — многое о твоем поступке и деянии: никогда не было совершено ничего более великолепного, ничего более славного, ничего более спасительного для государства. И таков общий голос.
4. Но тебя я прошу позволить мне принять это как бы ложное наследство в виде чужой славы и допустить, чтобы я в некоторой части разделил похвалы тебе. Впрочем, мой Долабелла (ведь это было шуткой), я охотнее излил бы на тебя все принадлежащие мне похвалы, если только мне принадлежат какие-либо, нежели вычерпал бы какую-нибудь часть принадлежащих тебе. Ведь я всегда относился к тебе с таким расположением, какое ты мог усмотреть, а эти твои поступки так меня воспламенили, что в любви никогда не было ничего более пылкого[4845]. Ведь нет ничего, верь мне, красивее, ничего прекраснее, ничего любезнее, чем доблесть.
5. Как ты знаешь, я всегда любил Марка Брута за его необычайный ум, приятнейший нрав, исключительную честность и постоянство. Тем не менее в мартовские иды[4846] к любви прибавилось столько, что я удивляюсь, что для увеличения было место в том, что мне уже давно казалось избыточным. Кто подумал бы, что к той любви, которую я испытывал к тебе, что-либо может прибавиться? Прибавилось столько, что мне кажется, будто я только теперь люблю, что ранее я питал расположение.
6. Итак, какое основание к тому, чтобы я советовал тебе служить достоинству и славе? Чтобы я приводил в пример славных мужей, которые советуют то, что они обычно делают? У меня нет никого более славного, чем ты сам. Тебе надо подражать себе, состязаться с самим собой. После столь великих деяний тебе даже не дозволено не быть похожим на себя.
7. Раз это так, в советах нет необходимости; поздравление более уместно. Ведь ты достиг того (полагаю, этого никто не достиг), что чрезмерная суровость наказания[4847] не только не вызывает ненависти, но даже угодна народу и чрезвычайно приятна как всем честным, так и любому из черни. Если бы ты достиг этого в силу какой-то судьбы, я поздравил бы твою удачливость; но ты достиг благодаря величию и духа и ума, а также замысла. Ведь я прочел твою речь на народной сходке[4848]: ничего мудрее ее. Как твой подход к вопросу о событии, так и отход были произведены тобой так исподволь и постепенно, что сами обстоятельства, при общем согласии, предоставили тебе возможность своевременного наказания.
8. Итак, ты избавил и Рим от опасности и государство от страха и принес величайшую пользу не только вовремя, но и также для примера. После этого ты должен понимать, что надежда государства — на тебя и что тебе следует не только оберегать, но и возвеличивать тех мужей, которые положили начало свободе[4849]. Но об этом подробнее при встрече — в скором времени, как я надеюсь. Ты же, мой Долабелла, сохраняя государство и нас, старайся оберегать себя самого самым заботливым образом[4850].
DCCXXIV. Гаю Кассию Лонгину, в Рим
[Fam., XII, 1]
Помпейская усадьба, 3 мая 44 г.
Цицерон шлет привет Кассию.
1. Верь мне, Кассий, — я никогда не перестаю думать о тебе и о нашем Бруте, то есть о государстве в целом, вся надежда которого на вас и на Децима Брута. Последняя, правда, представляется мне более твердой после преславных действий моего Долабеллы по управлению государством