Письма к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту — страница 241 из 275

5. Ты пишешь, что написал сестре Терции и матери, чтобы они не разглашали того, что совершил Кассий, пока я не найду нужным; вижу, ты опасался того, чего следовало опасаться, — чтобы партия Цезаря (как даже теперь[5714] называется эта партия) не особенно взволновалась[5715]. Но до получения мной твоего письма это услыхали и распространили; и твои письмоносцы доставили письма многим твоим близким. Поэтому о событии и не следовало умалчивать, особенно раз не было этой возможности, а если бы и была, то я считал бы, что скорее следует распространять, а не скрывать.

6. Что касается моего Цицерона, — если в нем столько качеств, о скольких ты пишешь, то я, разумеется, радуюсь так, как я должен; а если, любя его, ты преувеличиваешь, то я чрезвычайно радуюсь именно тому, что ты его любишь.


DCCCXLI. Марку Юнию Бруту, в Грецию

[Brut., II, 5]

Рим, 14 апреля 43 г.

Цицерон Бруту привет.

1. Какое письмо было оглашено от твоего имени в сенате в апрельские иды и в то же время какое письмо Антония, — тебе, я уверен, написали твои, из которых я никому не уступал[5716]. Но не было никакой необходимости, чтобы об одном и том же писали все; необходимо, чтобы я написал тебе о своем мнении насчет всего характера этой войны и о своем суждении и мнении[5717]. Мое отношение к важнейшим государственным делам, Брут, всегда было таким же, каким и твое; образ действий в некоторых, хотя и не во всех делах, пожалуй, был несколько более решителен. Как ты знаешь, я всегда находил нужным, чтобы государство было освобождено не только от царя, но и от царской власти; ты стоял за более мягкий образ действий[5718] с подлинно бессмертной славой для себя; но что было лучше, — мы почувствовали с большой скорбью, чувствуем с большой опасностью для себя[5719]. В это последнее время ты всё использовал в целях мира, достигнуть которого речами было невозможно; я — всё в целях свободы, которой без мира не бывает; самый мир, полагал я, можно было создать посредством войны и оружия; у людей, просивших оружия, чьи устремления мы подавили и пыл потушили, не было недостатка в рвении.

2. Поэтому дело дошло до того, что если бы какой-то бог не внушил Цезарю Октавиану того образа мыслей[5720], то нам пришлось бы оказаться во власти самого падшего и самого мерзкого человека — Марка Антония; какая и сколь сильная борьба происходит с ним в настоящее время, ты видишь; ее, конечно, совсем не было бы, если бы Антонию тогда[5721] не была сохранена жизнь. Но об этом я умалчиваю: ведь твое достопамятное и почти божественное деяние исключает всяческие упреки[5722], так как за него невозможно воздать даже достаточно подходящую похвалу. Ты недавно принял строгий вид; в короткое время ты самостоятельно собрал войско, средства, подходящие легионы. Бессмертные боги! Какое это было известие, какое письмо, какая радость в сенате, какая бодрость среди граждан[5723]! Я никогда не видел ничего, прославленного всеми столь единодушно. Ждали известий об остатках войск Антония, которого ты лишил значительной части конницы и легионов; это также имело желанный исход: ведь твое письмо[5724], которое было оглашено в сенате, свидетельствует и о доблести императора и солдат и о настойчивости твоих, а среди них — моего Цицерона[5725]. Поэтому, если бы твои сочли нужным, чтобы об этом письме было доложено[5726], и если бы оно не совпало с очень беспокойным временем после отъезда консула Пансы[5727], то были бы также назначены моления бессмертным богам, заслуженные и должные.

3. Но вот в апрельские иды утром прилетает Целер Пилий[5728]. Всеблагие боги! Какой муж, сколь важный, сколь постоянный, сколь преданный честной партии в государстве[5729]. Он доставляет два письма — одно от тебя, другое от Антония, передает народному трибуну Сервилию; тот — Корнуту[5730], они оглашаются в сенате. «Проконсул Антоний»[5731] — большое удивление, словно было объявлено: «Император Долабелла», от которого письмоносцы, правда, прибыли, но не нашлось никого, подобного Пилию, кто осмелился бы предъявить письмо или вручить его должностным лицам[5732]. Оглашается твое, правда, краткое, но очень мягкое по отношению к Антонию; сенат сильно удивлен; но для меня не было ясно, что мне делать. Сказать, что оно подложно? Что, если ты одобрил его? Подтвердить? Не подойдет к твоему достоинству.

4. Итак, в тот день — молчание; но на другой день, когда разговоры участились и Пилий больше примелькался людям, у меня возникло решение: о проконсуле Антонии — многое. Сестий не оставил дела без поддержки: впоследствии он говорил со мной о той опасности, в какой, по его мнению, окажется его сын, в какой — мои, раз они взялись за оружие против проконсула[5733]; этого человека ты знаешь; всё же он не оставил дела без поддержки. Высказались и другие; а наш Лабеон[5734] — что к письму не приложена твоя печать и не указан день и ты не написал своим, как ты имеешь обыкновение: он хотел сделать вывод, что письмо подложно, и — если хочешь знать — это было убедительно.

5. Теперь твое дело, Брут, решить насчет характера войны в целом. Вижу, ты получаешь удовольствие от мягкости и считаешь эту выгоду величайшей; прекрасно, конечно, но для снисходительности есть и должно быть место при других обстоятельствах, в другое время. О чем идет дело теперь, Брут? Храмам бессмертных богов угрожают чаяния неимущих и падших людей, и в этой войне решается только одно: быть нам или нет? Кого щадим мы или чем мы занимаемся? Значит, мы заботимся об этих, после победы которых от нас не останется ни следа. В самом деле, какое различие между Долабеллой и любым из троих Антониев[5735]? Если мы щадим кого-нибудь из них, то мы были суровы по отношению к Долабелле. То, что сенат и римский народ пришли к такому мнению, — достигнуто, хотя вынуждали и сами обстоятельства, все-таки в наибольшей степени моим советом и авторитетом. Если ты не одобряешь этого образа действий, буду отстаивать твое мнение, но от своего не откажусь. Люди не ждут от тебя ничего слабого, ничего жестокого; в этом легко избрать средний путь с тем, чтобы быть суровым к вождям, мягким к солдатам.

6. Цицерона моего, мой Брут, пожалуйста, возможно больше держи при себе: он не найдет лучшей школы доблести, нежели наблюдение и подражание тебе. За семнадцать дней до майских календ. 

DCCCXLII. От Сервия Сульпиция Гальбы Цицерону, в Рим

[Fam., X, 30]

Лагерь под Мутиной, 15 апреля 43 г.

Гальба[5736] Цицерону привет.

1. За семнадцать дней до майских календ, когда Панса намеревался быть в лагере Гирция (я был вместе с ним[5737]; ведь я выступил навстречу ему на сто миль, чтобы он поскорее прибыл), Антоний вывел[5738] два легиона, второй и тридцать пятый, и две преторские когорты — одну свою, другую Силана[5739], и часть вновь призванных[5740]. Так он[5741] и вышел навстречу нам, ибо полагал, что у нас только четыре легиона новобранцев. Но Гирций прислал нам ночью, чтобы мы могли более безопасно прийти в лагерь, Марсов легион, над которым я обычно начальствовал, и две преторские когорты[5742].

2. Когда показались всадники Антония, то ни Марсов легион, ни преторские когорты не было возможности сдержать[5743]; мы начали следовать за ними, будучи к этому принуждены, раз мы не смогли удержать их. Антоний держал свои силы у Галльского Форума[5744] и не хотел, чтобы было известно, что у него есть легионы; он давал увидеть только свою конницу и легковооруженных[5745]. Панса, увидев, что легион выступает вопреки его воле, приказал двум легионам новобранцев следовать за ним. Пройдя узкое болотистое и лесистое место, мы построили в боевой порядок двенадцать когорт[5746].

3. Два легиона[5747] еще не подходили. Внезапно Антоний вывел из деревни свои силы в боевой порядок и без промедления вступил в бой. Вначале сражались так, что ни с одной стороны не было возможности сражаться ожесточеннее; впрочем, правое крыло, на котором находился я с восемью когортами Марсова легиона, при первом натиске обратило в бегство тридцать пятый легион Антония, так что оно продвинулось больше чем на пятьсот шагов за пределы того места, где оно стояло строем