[Brut., I, 17]
Лагерь в Македонии, середина мая 43 г.
Брут Аттику привет.
1. Ты пишешь мне, Цицерон удивляется, что я никогда ни в чем не отмечаю его действий; раз ты требуешь от меня, напишу по твоему принуждению, что я думаю. Что Цицерон всё совершил с наилучшими намерениями, я знаю. В самом деле, что может быть для меня более несомненным, чем его отношение к государству? Но он, мне кажется, совершил кое-что — к чему мне говорить «неискусно», раз это муж самый проницательный из всех, или «честолюбиво», раз он не поколебался во имя блага государства вызвать вражду всесильного Антония? Не знаю, что мне написать тебе, кроме одного: и алчность и своеволие мальчика Цицерон скорее подстрекнул, нежели подавил, и он проявляет по отношению к нему[5892] столько снисходительности, что не удерживается от брани, правда, такой, которая падает на него же самого в двух отношениях — так как он, с одной стороны, казнил больше чем одного и ему надо скорее признать убийцей себя, чем упрекать Каску в том, в чем он упрекает его, с другой стороны, в случае с Каской он подражает Бестии[5893]. Или потому, что мы не хвастаем каждый час мартовскими идами[5894] подобно тому, как у него на устах его декабрьские ноны[5895], Цицерон будет порицать прекраснейший поступок, находясь в лучшем положении, чем то, в каком Бестия и Клодий обычно хулили его консульство?
2. Наш Цицерон хвалится передо мной, что он выдержал войну с Антонием, будучи одет в тогу[5896]. Что пользы мне от этого, если в качестве награды за уничтожение Антония просят преемника на место Антония и если избавитель от того зла оказался творцом другого, которое будет иметь более глубокие основание и корни[5897], если мы допустим это, так что теперь то, что он делает — насчет господства или насчет господина, или насчет Антония — есть дело боязливого человека[5898]? Я не чувствую благодарности, если кто-нибудь, страшась попасть в рабство к разгневанному, не молит об отвращении самого рабства; наоборот, голосует за триумф и жалование[5899], а после того, как это назначено, советует ему не стыдиться своего желания получить имущество того, чье имя он[5900] принял; пристало ли это консуляру или Цицерону?
3. Так как мне нельзя было молчать, ты прочтешь то, что, несомненно, будет тебе неприятно; я ведь сам чувствую, с какой скорбью я написал тебе это, и мне хорошо известно твое мнение о положении государства, и сколь безнадежным, хотя и поддающимся лечению, ты его считаешь. И я, Аттик, клянусь, не упрекаю тебя; ведь возраст, нрав, дети делают медлительным, что я заметил также у нашего Флавия[5901].
4. Но возвращаюсь к Цицерону. Какое различие между Сальвидиеном[5902] и им? За что более славное он мог бы голосовать? «Он[5903] даже теперь боится, — скажешь ты, — остатков гражданской войны». Следовательно, кое-кто так боится поверженного, что не считает нужным страшиться ни власти того, кто располагает победоносным войском, ни опрометчивости мальчика[5904]. Или это самое[5905] он делает потому, что считает нужным, ввиду его высокого положения, предоставлять ему уже всё добровольно. О великая глупость страха — так остерегаться именно того, чего боишься, что добровольно призываешь и привлекаешь это, хотя, пожалуй, и мог бы избежать! Мы слишком боимся смерти, изгнания и бедности: это, мне кажется, для Цицерона крайнее несчастье, и, пока у него есть, у кого испросить то, чего он хочет, и есть, кем быть чтимым и восхваляемым, он не отвергает рабства, только бы оно было почетным, если только что-нибудь может быть почетным при крайнем и самом жалком позоре.
5. Итак, пусть Октавий[5906] зовет Цицерона отцом, обо всем ему докладывает, хвалит, выражает благодарность; все-таки станет явным одно: слова противоречат делам. Действительно, что так чуждо человеческим чувствам, как иметь в качестве отца того, кто даже не находится в числе свободных людей? И честнейший муж тянется туда, стремится к тому, добивается такого исхода, чтобы Октавий был милостив[5907] к нему. Я уже не придаю никакого значения тем наукам, в которых Цицерон, знаю я, чрезвычайно сведущ. Действительно, какую пользу приносит ему то, что он очень словообильно написал в защиту свободы отечества, что он написал о достоинстве[5908], что он написал о смерти[5909], изгнании, бедности[5910]? Но насколько в этом, видимо, опытнее Филипп[5911], который уделил пасынку меньше, чем Цицерон, который уделяет чужому! Итак, пусть он, даже прославляя[5912], перестанет растравлять наши страдания. Ведь что для нас в том, что Антоний побежден, раз он побежден для того, чтобы для другого[5913] освободилось то, чем завладел тот[5914]?
6. Впрочем, твое письмо даже теперь намекает на сомнения. Клянусь, пусть живет Цицерон, как может, умоляя и покорствуя, если он не стыдится ни возраста, ни почестей, ни деяний. Во всяком случае, ни одно условие рабства, каким бы хорошим оно ни было, не отпугнет меня от ведения войны с самим рабством, то есть с царской властью, и с чрезвычайными военными полномочиями, и с господством, и с могуществом, которое хочет быть превыше законов, хотя бы это был честный муж, как ты пишешь, чего я никогда не считал[5915]. Но наши предки не хотели, чтобы господином был даже отец. Если бы я не любил тебя так сильно, как Цицерон, по его убеждению, любим Октавием, то я не написал бы тебе этого. Мне прискорбно, что ты теперь сердишься, глубоко любя и всех своих, и Цицерона; но будь уверен, что мое личное расположение нисколько не уменьшилось, мнение же о нем — значительно: ведь невозможно сделать так, чтобы у каждого не было такого мнения о любом предмете, какое у него слагается.
7. Я хотел бы, чтобы ты написал мне, какие условия для нашей Аттики[5916]; я мог бы написать тебе кое-что о моем мнении. Что здоровье моей Порции[5917] тебя заботит, не удивляюсь. Словом, я охотно сделаю то, о чем просишь[5918]; ведь и сестры просят меня. И о человеке я узнаю, и что он собой представляет.
DCCCLXV. От Марка Юния Брута Цицерону, в Рим
[Brut., I, 4, §§ 3—6]
Лагерь в 75 милях к востоку от Диррахия, 15 мая 43 г.
Брут Цицерону привет.
3. … Теперь, Цицерон, теперь следует действовать, чтобы мы не напрасно радовались поражению Антония и чтобы не всегда было основание отрубать всякое первое зло, чтобы возрождалось другое, худшее, чем то.
4. С нами уже не может приключиться никакое несчастье, — неожиданно ли, или при нашем попустительстве, — в котором не будет вины и общей, и особенно твоей, раз с твоим столь великим авторитетом сенат и римский народ не только мирятся, но даже желают видеть его величайшим, — таким, каким в свободном государстве может быть авторитет одного; его ты и должен оберегать, высказывая мнение не только честно, но и проницательно[5919]. Что же касается проницательности, которая у тебя в избытке, то от тебя требуется только мера в воздании почестей. Все другое имеется в такой степени, что твои доблести можно сравнить с доблестями любого из древних: от тебя требуется одно, исходящее от благодарного и щедрого духа, — более предусмотрительная и более умеренная щедрость: ведь сенат никому не должен предоставлять ничего, что бы явилось примером или оплотом для злонамеренных[5920]. Поэтому я боюсь консульства[5921]: как бы твой Цезарь[5922] не решил, что на основании твоих предложений он поднялся выше, нежели он затем спустится, если будет избран консулом.
5. Если для Антония оставленное другим человеком орудие царской власти оказалось средством, с помощью которого он царствовал[5923], то какого образа мыслей, по твоему мнению, будет держаться тот, кто думает, что он — по почину не убитого тирана, но самого сената, — может жаждать каких угодно полномочий[5924]? Поэтому я буду хвалить твою уступчивость и предвидение тогда, когда начну считать несомненным, что Цезарь будет доволен чрезвычайными почестями, которые он получил[5925]. «Следовательно, ты выставляешь меня ответчиком за чужую вину?» скажешь ты. Подлинно — за чужую, если можно было предусмотреть, чтобы ее не оказалось. О, если бы ты мог воочию видеть мой страх из-за него!