Хоть постыдился б![550]
Не знаю, что мне делать, — не столь важно само это дело, сколь разговоры о нем. К тому же я даже не могу сердиться на тех, кого я очень люблю; я только страдаю и притом удивительным образом. Прочее — важные дела. Угрозы Клодия и предстоящая борьба мало волнует меня. И в самом деле, я могу, мне кажется, либо вступить в борьбу с полным достоинством, либо — без всяких неприятностей — уклониться от нее. Ты скажешь, пожалуй: «достоинство — дело прошлое, как дуб[551]; если любишь меня, заботься о безопасности». Горе мне! Отчего тебя нет здесь? От тебя, разумеется, ничто не ускользнуло бы. Я же, быть может, слеп и чрезмерно люблю прекрасное.
2. Знай: никогда не было ничего столь подлого, столь постыдного, столь одинаково ненавистного людям всякого положения, сословия и возраста, как это нынешнее положение, и притом, клянусь тебе, в большей степени, чем я этого хотел бы, не только, чем полагал бы. Эти народные вожди[552] уже научили свистать даже скромных людей. Бибул вознесен на небеса, не знаю почему. Но его превозносят так, точно о нем сказано:
Спас государство нам один человек промедленьем[553].
Предмет моей любви Помпей сам нанес себе удар, что весьма больно мне. У них нет ни одного добровольного сторонника; боюсь, чтобы им не пришлось действовать страхом. Со своей стороны, я и не борюсь против того дела[554] из дружбы к тому человеку и не одобряю, чтобы не опорочить все то, что я совершил ранее в духе законности[555].
3. О настроениях народа можно судить главным образом по театру и зрелищам, ибо во время боя гладиаторов были освистаны как хозяин, так и приспешники[556]. Во время игр в честь Аполлона трагик Дифил подверг нашего Помпея дерзким нападкам: его заставили произнести тысячу раз:
Ты нашей нищетой велик![557]
Под крики одобрения всего театра он сказал:
Придет пора, и за почет испустишь ты глубокий вздох
и прочее в таком же роде. Ведь эти стихи таковы, что кажется, будто их нарочно написал враг Помпея. Стих
Коль ни закон, ни нравы не указ...
и прочие были произнесены при сильном шуме и криках одобрения. Когда появился Цезарь, рукоплескания замерли. После него вошел Курион сын. Ему рукоплескали[558] так, как обычно рукоплескали Помпею, когда государство еще существовало. Цезарь был очень недоволен. Говорят, к Помпею в Капую полетело письмо[559]. Они неприязненно относятся к всадникам, которые, стоя, рукоплескали Куриону; они враги всем; они угрожают Росциеву закону и даже закону о распределении хлеба[560]. Положение действительно крайне запутанное. Со своей стороны я предпочел бы, чтобы то, что они предприняли, сопровождалось безмолвием, но боюсь, что это будет невозможно. Не выносят люди того, что однако, по-видимому, следует вынести: но теперь — всеобщее согласие, скрепленное больше ненавистью, чем возможностью защиты.
4. Однако наш Публий[561] угрожает мне, он — недруг мне. Нависло дело, на которое ты, несомненно, прилетишь. Мне кажется, что я располагаю тем нашим очень крепким консульским войском из всех честных людей, а также из довольно честных. Помпей проявляет немалую приязнь по отношению ко мне; он утверждает, что тот[561] не скажет обо мне ни слова. В этом он не обманывает меня, но обманывается сам. После смерти Коскония меня приглашают на его место[562]. Это значит быть званым на место мертвого. Это было бы самым позорным для меня в глазах людей и весьма повредило бы той самой безопасности. Ведь те ненавистны честным людям, а у меня осталась бы враждебность бесчестных и добавилась бы враждебность, предназначенная для других.
5. Цезарь хочет, чтобы я был у него легатом. Это довольно почетное уклонение от опасности[563], но я не избегаю ее. В чем же дело? Предпочитаю биться. Однако ни в чем нет уверенности. Повторяю: если бы только ты был здесь! Если понадобится, я все же вызову тебя. Что еще? Что? Вот мое мнение: мы уверены, что все погибло. Зачем же мы так долго притворяемся? Но я написал это наспех и, клянусь тебе, с опаской. В другой раз я либо напишу тебе все открыто, если найду вполне верного посланца, либо, если напишу намеками, ты все-таки поймешь. В этих письмах я буду Лелием, а ты Фурием[564]; все остальное будет в виде загадок. Я здесь почитаю Цецилия[565] и отношусь к нему с большим уважением. Как я слыхал, эдикты Бибула[566] посланы тебе. Наш Помпей страдает и пышет гневом из-за них.
XLVII. Титу Помпонию Аттику, в Эпир
[Att., II, 20]
Рим, июль 59 г.
1. К услугам Аниката я всегда был, поняв, что ты хочешь этого. Нуместия[567], на основании твоего заботливого письма, я охотно принял в число своих друзей. Цецилию[568] я во всем, в чем только могу, оказываю большое внимание. Варрон[569] делает для меня достаточно. Помпей любит меня и расположен ко мне. «Ты веришь?» — скажешь ты. Верю: он совершенно убеждает меня в этом, но именно потому, что я этого хочу. Опытные люди при помощи всевозможных рассказов, наставлений и, наконец, стихов[570] велят остерегаться и запрещают верить: первое я выполняю — остерегаюсь; второго — не верить — выполнить не могу.
2. Клодий до сих пор угрожает мне бедой. Помпей утверждает, что нет опасности, клянется в этом; он даже добавляет, что тот раньше убьет его, чем посягнет на меня. Ведутся переговоры. Как только что-нибудь выяснится, напишу тебе. Если понадобится биться, вызову тебя, чтобы ты участвовал в борьбе. Если же нас оставят в покое, не буду отвлекать тебя от Амальтеи[571].
3. О государственных делах напишу тебе кратко; боюсь, как бы нас не выдала сама бумага. Поэтому впоследствии, если мне понадобится написать тебе о многом, я затемню смысл аллегориями. Ныне государство действительно умирает от какой-то новой болезни: хотя все и порицают то, что совершено, жалуются, скорбят, и притом с полным единодушием, открыто высказываются и уже явно стонут, однако не применяется никакого лечения. С одной стороны, я не считаю, чтобы можно было оказать противодействие без кровопролития; с другой стороны, не вижу, где предел уступкам, если не в погибели.
4. Бибул превознесен до небес всеобщим восхищением и благоволением. Его эдикты[572] и речи перед народными сходками переписывают и читают. Он достиг вершин славы каким-то новым способом. Теперь ничто не пользуется таким признанием у народа, как ненависть к народным вождям[573].
5. Со страхом жду, в какую сторону это прорвется. Если начну понимать что-нибудь, напишу тебе более открыто. Ты же, если любишь меня так, как ты, конечно, любишь, будь готов прилететь, если я позову; но я стараюсь и буду стараться, чтобы этого не потребовалось. Я написал ранее, что буду писать на имя Фурия[574], но нет никакой необходимости изменять твое имя. Я буду Лелием[575], а ты Аттиком, и я не буду писать собственноручно и прикладывать своей печати, если только письмо будет такого рода, что было бы нежелательно, чтобы оно попало в чужие руки.
6. Диодот[576] умер. Он оставил мне около 100000 сестерциев. Бибул эдиктом, достойным Архилоха[577], отложил комиции; они состоятся за четырнадцать дней до ноябрьских календ. От Вибия я получил книги[578]. Поэт он неумелый и к тому же ничего не знает, но он не бесполезен. Переписываю[579] и пересылаю тебе.
XLVIII. Титу Помпонию Аттику, в Эпир
[Att., II, 21]
Рим, после 25 июля 59 г.
1. Какие подробности о государственных делах сообщить тебе? Все погибло, и положение более жалкое, чем во время твоего отъезда: тогда казалось, будто государство задавлено такою властью, которая угодна многим, а для честных людей хотя и тягостна, но не гибельна, теперь же она внезапно стала предметом столь сильной ненависти, что я со страхом жду, в какую сторону это прорвется. Ведь мы испытали гнев и неумеренность тех[580], кто в злобе на Катона погубил все, но, как казалось, пользовался настолько мягко действующими ядами, что, казалось, мы можем погибнуть без страдания. Теперь же боюсь, как бы они