Письма к Безымянной — страница 29 из 102

– И о вашей?!

Похоже, в голову правда ударило коварное вино, выпитое натощак, и сказалось долгое напряжение: Людвиг спрашивает это, глупо хмыкнув, разве что не подмигнув в пошловатой манере «Поделитесь между нами, а?». Он ждет, что Сальери нахмурится, опять положит руку ему на лоб, хоть как-то негласно предупредит: «Вы забываетесь». Но он тоже усмехается, глядя, наоборот, с необыкновенным теплом.

– Моя, насколько могу судить, ему нравилась. Не вся, как и мне – не вся его, но «Данаиды» и «Тарар», по его словам, были вдохновением для увертюры к «Дону Жуану», и уже это потрясло меня в свое время. Чтобы он – и признался, что что-то где-то черпал?

– Но ведь вы были близки. – Людвиг делает еще глоток вина. Горло пересохло, а мысль – как вдруг снова захотелось увидеть Моцарта, живого вопреки всему, – нужно заглушить.

– У вас, видимо, не много творческих друзей. – Сальери подбирает слова осторожно, словно боясь его задеть. – Это… сложно. Самая тесная подобная дружба всегда имеет некоторый дух соперничества, как, впрочем, и в любом деле, где пересекаются дороги друзей и сталкиваются их лбы. Солдаты меряются подвигами, офицеры – наградами, писатели – публикациями. Только когда кто-то падает замертво, ты понимаешь, что это… все это… – Он лишь качает головой, но слово «прах» звенит в воздухе, даже оставшись непроизнесенным.

Людвиг допивает вино быстрым глотком и тут же хватает с проплывающего мимо подноса новый бокал. Постыдно, но нужно чем-то занять руки. Первое сожаление – о том, что он за недолгую жизнь так и не вывел формулу верных слов, способных утешить скорбящего. Второе – что Сальери беспощадно прав, не потому ли все всегда было так сложно с Каспаром и оставалось бы, если бы не Безымянная… Безымянная, которой нет, которая где-то витает, забыв о нем! Людвиг кусает губу яростнее, отпивает вина, видит кровавый след на стекле, морщится. Сальери слабо – виновато или ободряюще? – улыбается, а потом продолжает как ни в чем не бывало, глядя куда-то поверх плеча Людвига:

– В общем, вам бы вряд ли повезло. Вы молоды, вы здоровы, вы немец, вы не чей-то фаворит – но ваши произведения уже многообещающие; они, как я вижу, публикуются, а главное, вы, насколько я понимаю, сейчас сами себе хозяин.

– Примерно. – Людвиг кивает и рассеянно оборачивается, чтобы проследить взгляд Сальери. В толпе мелькает ван Свитен, окруженный тремя стриженными «под Тита» юношами. Он вроде увлечен ими, но на несколько секунд глаза насмешливо впиваются в Людвига. Скрывая озноб, тот спешит отвлечься. – И надеюсь таковым остаться.

– И все же не пренебрегайте теми, кто захочет вам помочь, – ровно просит Сальери, снова посмотрев на него. – В разумных пределах конечно же, в неразумных последствия… могут быть разными. За покровительство очень трудно расплатиться.

Людвиг опять бегло оглядывается. Барон уже не обращает на них внимания, уткнул длинный нос в ноты, которые кто-то из юношей ему дал. Но отчего-то тревожно, и кажется, что в зале стало душнее. Может, еще вина?

– Так что по поводу ваших планов на меня? – спрашивает он.

Когда после всех договоренностей Сальери оставляет его, бокалов выпито уже три, и Людвига бросает то в жар, то в холодный пот. Раны под кружевом… снова они не дают покоя, как ни пытается он отвлечься. Беседа вышла ровной, естественной, но такой мучительной. Каждая улыбка, чужая и собственная, резала ножом. О чем думал хозяин вечера все это время? Как вести себя дальше? Что, если сказать, например, фрау Резе? Нет, нельзя: Сальери оскорбится, даст понять, что приблудным щенкам не стоит тыкаться носом в темные углы его души, и будет прав. А главное, все может быть надуманным. Сальери богат, любим, окружен друзьями. А увечья… Людвиг смотрел на них из-за пелены страха. Медицинские познания его равны нулю. Может, раны старые; может, были и несколько лет назад? Слабости юности, которых теперь Сальери стыдится? Тогда расспросы усугубят его нынешнюю мрачность, особенно если по вине Людвига пойдут светские сплетни: такой человек – и режет себя! В этом мерзком городе возможно все. Мудрее… молчать?

Толпа уже скрыла Сальери, сомкнулась и, кстати, заметно повеселела. Смеха все больше, разговоры оживились, многие ушли танцевать в соседнюю залу. Но душно, как же душно, и будь проклято вино, плещущееся в желудке… только бы не нашло дорогу назад. Если еще хоть кто-то громко заговорит, если позовет Людвига куда-то, если начнет допытывать о музыке и вонять парфюмом, это более чем вероятно. Лучше спрятаться и перевести дух.

Он покачивается, затравленно оглядывается, ища, куда податься, и обнаруживает в углу выход в зимний сад. Ноги несут его к белым дверям, с поразительной даже для самого него быстротой: сад видится островом спасения. Маячат большие лепные вазоны с розами, за ними несколько статуй муз, и фонтанчик, и полдюжины скамей. Прохладный сумрак вползает сквозь стеклянные стены. Ни одной уединившейся пары, ни одной скитающейся тени.

Вывалившись из залы и сделав десяток шагов вглубь убежища, Людвиг падает на скамейку. Вдыхает, выдыхает, теряется в великолепии роз, приторном, но несравнимом с амбре духов. Нужно успокоиться и перестать сравнивать цвет трепещущих на сквозняке лепестков с цветом шрамов. Нож. Острый, острый нож. Весь этот вечер грозит стать ножом, разрезающим ожидания от венской жизни и подлинное ее начало на несоединимые лоскуты.

Здесь, в темной тихой прохладе, Людвиг осмысливает все заново, словно со стороны, и ему опять хуже. Он запутался, что думать о Франции, и боится, вдруг кто-то спросит его мнение. Он не дал ван Свитену понять, что шутить о бедности Моцарта низко. Он хлебал спиртное, почти как отец, и то ли еще будет. А Сальери… что делать с Сальери…

– Ужасный город, – срывается с дрожащих губ.

«Ужасный я» – звучит только в голове, но заполняет желчью горло. Желудок сводит. Людвиг прикрывает глаза, но мир качается сильнее, скамейка – утлый плот, голова – булыжник. Черт, если его еще и вывернет в эти прекрасные, как парадный лик Вены, розы…

– Ужасный, – повторяет он, жмурясь крепче и не зная уже, о чем говорит и думает.

– Но ведь не Вертер, – раздается рядом. Руки ложатся на плечи, прохладные губы касаются щеки, и тошнота, на секунду достигнув невыносимого апогея, уходит, будто ее и не было. – Как вовремя я тебя нашла, глупый. Не упади в кусты!

Людвиг, вздрогнув, открывает глаза. Безымянная рядом, смотрит в лицо, почти прислонившись лбом ко лбу. Не пытается притворяться одной из бальных гостий: ни жемчуга, ни светлых шелков. Убранные в узел волосы украшает роза из вазона – единственное теплое пятнышко в ее облике. Безымянная в трауре: платье открытое, но черное как ночь, пышное, но без отделки. Шелковые перчатки скрывают руки, ставшие, кажется, совсем худыми; под глазами круги. Радость от встречи и трепет из-за перемен подобны в сражении льву и единорогу. И все, что удается шепнуть в первую секунду: «Спасибо».

Она кивает, продолжая легонько держать его за плечи. Взгляд обволакивает, чарует, но одновременно – пробуждает лучше ведра воды, выплеснутого за ворот. Вспоминается, как точно так же терпеливо она держала отца, вываливающегося из винного погребка, и снова мысль: «Нельзя, нельзя идти его путем!» – больно пронзает. Хочется попросить прощения. Но глупость побеждает, и с заплетающегося языка слетает другое:

– Вроде бы я выпил всего три бокала, а будто бочонок…

Она смеется, глухо и нежно, прикрыв рот. Проводит по волосам Людвига и качает головой.

– Не будь столь суров к себе сегодня. Но обязательно оставь это на завтра.

Он прикладывает ладонь к груди: узел стыда вроде бы ослаб. Какое-то время они молчат, просто сидя рядом. Для Людвига это очередная попытка наглядеться надолго. Что для нее? Приходит спонтанная смелая мысль: а если, например, среди друзей в Вене появится художник; если заказать ему портрет по описанию? Это безумно дорого. Но, может, пара удачно проданных сочинений и экономия на еде окупят прихоть?

– Ты в трауре… – наконец шепчет он, понимая, что достаточно собрался. Только бы она не осадила его за непрошеное любопытство. Но она не пытается.

– Моя подруга потеряла мужа, да и собственные ее дни сочтены, так что я скорблю по обоим сразу. – Безымянная устало, печально заправляет за ухо прядь, струящуюся вдоль виска. – Они не заслужили своей участи. Возможно, из-за этой несправедливости я скорблю даже больше. Впрочем, многие сейчас скорбят из-за несправедливости.

Людвиг кивает. Ведь он тоже.

– В каких мирах живут твои друзья? – робко спрашивает он, догадываясь, впрочем, что ответ будет призрачным, как и она сама.

– Во всех, Людвиг, и у каждого свое страдание.

– А сколько их всего?

– Бесконечное множество, и друзей, и миров.

«Какое место занимаю я?» Но даже выпей он бочонок, не дерзнул бы спросить. Вспомнив внезапно солдата-музыканта, за которого просили Сальери, он говорит лишь:

– Мне очень жаль твоего друга. И подругу. Сейчас словно всюду смерть.

Безымянная слабо вздрагивает, взглянув расширившимися, ярко блеснувшими глазами.

– Всюду смерть… – тихим эхом повторяет она.

Слова напугали ее и напомнили о дурном, это очевидно. Едва договорив, она в раздумье опустила голову, сцепила пальцы, сгорбила плечи. Ее хочется обнять, но без позволения Людвиг не смеет. Еще одна скорбящая, которую он не знает, как утешить.

– Как ты спишь в последнее время? – спрашивает наконец она, опять подняв глаза.

– Хорошо. – Удивленно и с некоторым облегчением он пожимает плечами. – Пью много кофе, и, кажется, это иногда мешает, но в целом… разве что порой стучит ночами в ушах. И вообще! – Он делает голос пошутливее, бьет себя кулаком в грудь на манер воинственного аборигена. – Не забывай, я крепче крепких, у нас это семейное!

Он и на ее лице читает облегчение. Похоже, Безымянная ждала более печального ответа. Как и всегда, тревожится; наверняка понимает, сколь неприкаянным он ощущает себя; не могла, оставляя цветы, не увидеть, что мансарда далека от комфортного жилья. Нельзя ли сказать ей, что тучи немного рассеются, если она перестанет пропадать? Или прямо спросить о портрете, который можно хранить в потайном ящике? Нет… Незачем заботить ее лишний раз мальчишескими притязаниями. Хотя бы пока она не снимет траур.