Письма к Безымянной — страница 30 из 102

– Пойдем прогуляемся, – предлагает она, прежде чем он бы решился вообще на что-то, и кивает в сторону фонтана. – Скоро запоют механические соловьи.

Вглубь сада ведет низенькая ажурная лесенка, белая, точно сахар. Людвиг подает своей даме руку, они встают и следуют прочь от золотистого прямоугольника залы за приоткрытыми дверями. Украдкой Людвиг оглядывается, но никто из гостей даже головы не поворачивает в сторону сумеречных зарослей. Бал наконец правда стал балом, звенит и гремит вдали.

В глубине сада царят уже не одни розы: шепчутся поздние лилии, клонятся дельфиниумы, сипло и влажно дышит моховая зелень. Рядом никого, но старомодная музыка, смешивающаяся с птичьим пением, отчетлива. Часы пробили девять. Механические соловьи, венчающие белоснежную, выполненную в виде одинокого дерева конструкцию фонтана, проснулись. Они сидят на верхних ветвях втроем, спина к спине. Крохотные глаза – красные самоцветы – сверкают в сумраке. И этот холодный ювелирный металл над вековым камнем отчего-то снова напоминает о революции, о ее спутавшихся голосах. Что видят механические птицы со своей высоты? Почему так страшна недвижность их голов и крыльев, несочетаемая с льющейся из распахнутых клювов мелодией? Из украшающих дерево цветков падает вода, чистая, прохладная. Она так темна, что кажется кровью.

– Мог бы и пригласить меня, – звучит рядом, лукаво и спасительно. – Или я тебя.

Безымянная опускает руку на его плечо, легко тянет к себе – и он отвлекается, с радостью и облегчением обнимая ее тонкий стан. Но облегчение секундно, теперь нужно не думать о горячей дрожи, побежавшей от ладони, смотреть в лицо, а не на нежную ложбинку над воротом корсажа, скрывающего высокую, плавно очерченную грудь. Эти мысли… только их и не хватало в распаленной вином голове. Людвиг смыкает ресницы. А потом, быстро прижав Безымянную к себе, касается губами ее открытого уха, выдыхает:

– Куда угодно, как угодно, только попроси…

Ладони упираются ему в плечи, но не отталкивают. Касание обдает новым жаром.

– На танец, Людвиг. Если пожелаешь. А ты о чем подумал?

Безымянная смеется, слегка дрожа в его руках, и желание – обратить этот смех в стоны, прильнуть губами к шее, спустить платье с плеча – на миг перестает казаться невозможным. Так заканчиваются столичные балы для многих. Для подобного сады и гостиные существуют во всех «лучших» домах и общественных зданиях, эдакие великосветские бордели без продажных девушек и юношей, но с уединенными уголками, диванами и ширмами. И разве удивительно? Разве не лучший способ забывать всю мерзкую тяжесть, что приходится пропускать через себя там, где светло и людно? Пошлые остроты, задранные носы, подсчет мертвецов, неозвученные тревоги, тайные раны – все кажется таким жалким и преодолимым сейчас, все так легко отбросить, ведь он прижимает к себе это прекрасное существо; ему не сказали «Нет» и не отвесили пощечину…

Лишь потому ли, что знают: он не выдержит еще и этого.

– Пожелаю. Конечно. – Пересилив себя, он размыкает объятие сам и одной рукой берет скрытые черной перчаткой пальцы. – Я… хочу, чтобы ты улыбнулась.

Прочее – лишь попытка убежать от себя. Безымянная, не сводя с него глаз, отвечает на пожатие, крепче сжимает плечо второй рукой. Чудовище внутри стыдливо замолкает.

Под немигающими взглядами птиц, под красивую монотонную трель они делают несколько кругов, глядя друг на друга, но останавливаются очень скоро: у Людвига опять кружится голова, пересыхает в горле, вдобавок он до смерти боится, что прямо сейчас откроется правда, танцевать-то он особенно не умеет. Вздохнув, он отстраняется и присаживается на край каменной чаши.

– Надеюсь, я не отдавил тебе ноги. Ты найдешь партнера лучше, если захочешь. А я сегодня и собеседник-то неважный.

Безымянная стоит над ним и внимательно, с пронзительной жалостью смотрит в лицо. Будто угадывает все неумолимые тревоги; все, что не хватит духа произнести. Так и есть. Помедлив и склонив голову, она шепчет:

– Ты будешь счастлив, Людвиг. Иногда. Как бы тебе ни казалось сейчас.

Он сказал бы, что счастлив сейчас, с ней, но он бы солгал. От себя не убежать, ни в разговоры, ни в танцы, ни даже в плотские желания. Когда это уйдет, останется действительность; когда бал кончится, настанет завтра. Будущее, не так давно радужное, гнетет. В мыслях – теперь, когда он увидел, что и ветте его скорбит, забыла яркие наряды, – снова Сальери, чья печаль столь же зрима и которого придется видеть еще долго, видеть – и… все же молчать? Нет! То, что произошло в минуты рукопожатия, то, как оно завершилось, было лицемерно. «Все обойдется»? Отвратительно. Он должен был…

– Значит, я стану здесь подлецом, ослепну? – решившись, спрашивает Людвиг. – Или просто буду как он, рано или поздно? Это город погасших лиц.

В сумраке Безымянная бледнеет, и усталые глаза ее из-за пляшущих теней обращаются в провалы. Людвиг чувствует вину: зачем посвящает ее в пустые опасения, изливает на нее, облаченную в траур и погруженную в мрачные предчувствия, жалобы в духе «Ах, мне так не нравится на балу, тут все противные!». Он даже понял бы, если бы она отмахнулась и исчезла, если бы пообещала следующую встречу, когда он, Людвиг, приведет голову в порядок, протрезвеет, перестанет ныть и вдобавок распускать руки. Но она все еще здесь.

– Обе участи ужасны. – Тон ровен, даже строг, но взгляд снова чуть светлеет. – Почему ты думаешь о них?

– Да потому что! – запальчиво выдыхает он, потерев кулаками глаза, злясь все сильнее, и на себя, и на всех вокруг. – Ты знаешь как никто. Мне всегда в тягость были формальные разговоры и отношения, формальное участие и дружелюбие, но формальное равнодушие… это выше моих сил. С людьми, которых я узнал здесь, многое не в порядке. Я сказал бы, что не в порядке все здесь, а стоит только задуматься – и понятно, что не только здесь. Дома. В Париже. Всюду. Я не знаю, что делать. Не знаю как…

Она берет его за руку, и их пальцы крепко переплетаются. Людвиг, вздохнув, осекается. «…Как и кого спасти». Вечно одно и то же. Какой из него спаситель?

– Судя по этим словам, – шепчет Безымянная, – ты останешься тем собой, каким захочешь быть, Людвиг. Только так.

– Тогда… – начинает он, но снова мысль угадывают.

– Оберегать тех, кто дорог, – твой долг. Но помощь, которую не готовы принять, редко приносит плоды, чаще обращается во вред. Всему свое время. Не торопи его.

Людвиг кивает, вспоминая огонек облегчения в глазах Сальери. Ему не хотелось расспросов о том, что с ним происходит, зато хотелось помогать просящим. Говорить с Людвигом, вспоминать Великого Амадеуса, строить планы и собирать гостей. Может, он лучше посторонних знает, что поможет ему в темные времена? Это достойно скорее зависти, чем навязчивого сожаления. А отравлять воссоединение с этим незаурядным человеком скулежом – худшее, что можно делать. По крайней мере, сейчас.

– Всегда быть где-то недалеко от тех, кому готов стать другом, – говорит Безымянная. – И… не веселиться с теми, с кем тебе совсем не весело. Пожалуй, лучшие два правила жизни в любом, самом неприятном на первый взгляд месте. Нет?

Подняв глаза, Людвиг берет вторую ее руку, легонько тянет к себе, заставляя все же опуститься на край фонтана рядом.

– Лучшие.

Запах садовых цветов и запах лугового клевера кружат голову, все звуки – музыка, трель механических птиц, журчание воды – филигранны, алмазная вышивка на темном полотне тишины. Собственный шепот – только их часть, один из множества узоров, и потому произносить слова не страшно.

– Ты всегда рядом. Как же мне все-таки отдать этот долг…

Она смотрит – невыразимый, неописуемый взгляд. Шелк перчатки на левой руке холодит кожу, пальцы хочется сжать крепче, снова обнять, привлечь вплотную, коснуться волос. Если бы она ответила, если бы… но она только улыбается уголками губ, таких неярких, но нежных.

– Ты отдаешь больше, чем тебе кажется. Я уже говорила. Ты лучшее, что могло случиться со мной в то время, когда все действительно не в порядке. Спасибо.

– Это взаимно.

Ее глаза совсем близко, слабо трепещут лепестки в волосах. И за вихрем растревоженных мыслей проступает вдруг имя; снова кажется, что он угадал, что сейчас все изменится – раз и навсегда. Верное убедит ее остаться, заставит, правда, о чем-то попросить или что-то принять. Хотя бы несколько более горячих слов, хотя бы один поцелуй. Глубоко вздохнув, он с дрожью произносит:

– Жозефина?

Дует ветер, по воде фонтана идет зыбь. Людвиг один.

Какое-то время он безнадежно смотрит в пустоту, потом возвращается в залу. Он ищет Сальери, но не находит и, более ни к кому не приближаясь, решает ехать домой. Веселиться с теми, с кем не весело… этого он более делать не будет.

Ночью Людвигу снова снится костяной трон, но он не может поднять головы. А утренняя мигрень окончательно убеждает в том, что на нем прескверная семейная тяга к спиртному закончится навсегда.

1794Старый конь

С каждым днем войны Вена просыпается раньше. Людвига будит то тревожный стук копыт, то плач на улице, то стоны и крики: неподалеку от его скромного жилища в Альзергрунде находится то, что в дурные минуты он зовет умиральной ямой. Госпиталь Йозефинум, приквартированный к одноименной медицинской академии, на деле непохож на яму, скорее на облитый кофе греческий храм. Монументальные здания, украшенные по фасадам статуями божеств-целителей, утопают в зелени; резные колонны оплетены алым плющом. Людвигу с его любовью к эстетике Плутарха это место могло бы казаться прекраснейшим из прекрасных; собираясь в Вену, он трепетно внимал рекомендациям учившегося в Йозефинуме старины Франца и грезил о жилье поблизости. Реальность оказалась иной: вид из мансарды гнетет, особенно в ненастья и в дни, когда мимо провозят раненых солдат. Порой счет их идет, кажется, на сотни, хотя Людвиг никогда не наблюдает зрелище подолгу, наглухо задергивает шторы, забивается в угол к фортепиано. Играет, стиснув зубы. Пытается меньше слышать. Но проводить за инструментом сутки напролет невозможно: спина затекает, воздуха начинает не хватать, задания заканчиваются, и приходится снова ковылять к окну. Раненых к тому времени обычно уже нет, а вот пятна крови на дороге дождь смыть не успевает.