Письма к Безымянной — страница 34 из 102

танием «партнерские отношения». Бунт не поймут.

Людвиг склоняется над фортепиано, не касаясь его носом, но близко к этому. По такой манере его давно узнают; ее считают забавной странностью, не подозревая, что это способ укрыться от мира: от его яркого света, голосов, запахов. Горбясь, Людвиг остается с музыкой наедине. Прячется в нее, как прячутся в панцирь черепахи. Он играет и играет, лишь украдкой улыбаясь Безымянной из-за падающих прядей. «Видишь, я делаю то, что ты велишь, забудь о прочих». И она смотрит с усталой благодарностью, кусая уголок губы, то и дело смыкая светлые ресницы. Как она чудесна в этой уязвимой хрупкости, в скорбном страхе. Как хочется, чтобы наконец…

– Спасибо, Людвиг.

Ее ладонь тянется сквозь завесу волос – убрать их, коснуться скулы. А к нему приходит имя, неожиданно простое, но чудесное, которое он готов выдохнуть. Оно светится в рассудке. Оно за мелодией, остервенело рычащей и прячущей тоску. То самое имя. Сомнений нет. На особенно тяжелом, громоподобном аккорде он выдохнет его, в ту секунду, когда пальцы коснутся щеки, и…

– Людвиг. – На плечо ложится большая мягкая рука и тянет назад – заставляя выпрямиться и сбиться. – Хватит, хватит. Остановитесь…

Это не Безымянная, не ее голос, и приходится стиснуть зубы. Чтобы не рыкнуть, не ударить, не сорваться на отборную отцовскую брань. Гайдн! Когда он тут очутился, что его принесло, почему вообще он не покинул сборище с теми двоими, едва пошла речь об убийствах волчат? Людвиг глубоко вдыхает, хотя воздух проходит в легкие плохо. Живот сводит в судороге: не паника, бешенство. Окончательно собравшись, он распрямляется, мотает волосами – и возвращается в реальность всем существом. Банкетка рядом, конечно, пуста, имя забыто. Гости успели опять рассредоточиться в стайки, заговорить кто о чем. Уход дипломатов никого не впечатлил, зато «гипотетика» явно всех взбодрила.

– Хватит, – повторяет Гайдн, убирая руку, едва Людвиг поворачивается к нему. Выглядит он, наверное, как пьяный или больной: густые прямые брови мэтра сдвигаются. – Да что с вами, что опять за raptus? Это… – он даже словно бы раздувается, – кого, зачем вы эпатировали? Это было чудовищно!

Ведро колотого льда за ворот – так ощущается этот безапелляционный укор. Желудок режет; Людвиг, быстро приложив к нему ладонь, нашаривает в голове остроумно-небрежное оправдание вроде «Хотел привлечь ваше внимание», «Дразнюсь, да и только» и прочее, прочее… Но вдруг с небывалой ясностью он понимает: нет. «Чудовищно» Гайдна хуже прилюдной пощечины, это слишком, но Людвиг не выдаст, как задет. Зато он вправе постоять за себя. В конце концов, кто он? Дурак-провинциал, все в Вене уже знают, на что он способен. И, принимая привычный невинно-непонимающий вид, он интересуется:

– О чем вы? Я что, скверно играл?

Главное, скрыть: в глубине души он сам уже колеблется. Когда Безымянная появилась, сердце его загорелось восторгом, но что насчет объективного мастерства? Он не думал, не старался, возможно, вообще молотил по инструменту как попало и наслаждался результатом просто потому, что рядом сидела она. Лицо вспыхивает: а он-то размечтался о симфонии на основе импровизации! Да он еще ни единой симфонии не создал, Гайдн говорит, это получится в лучшем случае лет через пять, симфоническая музыка – прядение шелка, а не метание булыжников. Какой позор… а ему еще и кто-то хлопал.

– Вы… – Гайдн глаз не отводит, но запинается. Значит, пожалел о словах. Людвиг чуть расслабляется, запускает пятерню в волосы, принимается их ерошить. – Нет, что вы, за последний год я не припомню за вами скверной игры. – Людвиг невольно улыбается, но дальнейшее быстро стирает улыбку с лица. – Просто… Опять! Опять вы будто витали в аду или рыли себе могилу! Людвиг, у вас точно нет… проблем? Лучше бы вы говорили с… – он понижает голос, косится в сторону окон, – с ними. О скотстве. Я бы хоть понял, а вы…

Но пока Людвига осеняют крестом, он думает о другом – о том, как же Безымянная далеко. Далеко во всех смыслах, будет, даже если поселится с ним под одной крышей. Ему не найти ее имя. Не сыграть ее душу. Не коснуться лишний раз, не заговорить, не разделить ее неясное горе, а теперь ее еще и спугнули, спугнули в редкую минуту, когда в глазах теплилась нежность, а рука тянулась навстречу. Людвиг быстро жмурится, кусает щеку. Когда он снова открывает глаза, тон получается почти таким же ледяным, как недавно у русского:

– Мне казалось, хотя бы вне наших занятий я могу играть то, что звучит в моей душе.

– Меня пугает как раз то, что звучит там это. – Гайдн снова опускает руку ему на плечо, и в этот раз Людвиг не терпит – дергается.

– Если хотите знать… – сквозь ком в горле говорить тяжело, – я лишь пытался передать свой ужас. От тех самых разговоров. Некоторые убеждения считаю скотством и я, ведь…

– Ваш ужас пугает не меньше вашего гнева. – Людвиг снова улыбается, ведь это комплимент. – Если бы мелодиями можно было проклинать…

И опять по спине бежит злая дрожь. В который раз он вспоминает, как играл для Моцарта и как молился, чтобы для него самого не стал играть Каспар. Но нет, нет, он не верит ни во что подобное, это…

– Чушь! – Он буквально рявкает. Гайдн поджимает губы, и приходится скорее уточнить: – Я имею в виду, зачем привносить в искусство отвратительные крестьянские суеверия? Последним, о ком говорили подобное, был Тартини[59], учитель одного из братьев Сальери, и несмотря на феноменальный талант он слыл человеком с большой душой.

– И все же, Людвиг. – Гайдн пропускает мимо ушей попытку блеснуть знаниями, опять хмурит брови. – Ваша музыка выла и грохотала. Все эти люди, конечно, увлеклись фантазиями о том, как дорвутся до власти и наведут свои порядки, но прошу, умерьте пыл! Подумайте, какую сторону себя вы демонстрируете. В гостях не играют подобное, мы собираемся не для того, и…

– А зачем же мы, по-вашему, собираемся? – раздается рядом. Гайдн осекается. – Почему не для экспериментов? Я как раз их весьма поощряю. И игра была впечатляющая.

К фортепиано подошел ван Свитен – незаметно, так что непонятно, сколько он услышал. Гайдн по-детски краснеет, точно его поймали на воровстве сластей, но быстро справляется с собой и спокойно поворачивает к барону голову. Наверное, он хочет отшутиться, свести постыдное распекание на нет, завести формальный разговор. Но планы барона иные. Поглядев сначала на него, потом на Людвига, он поднимает сухощавый палец и грозит Гайдну:

– Я бы вас предостерег, маэстро, очень предостерег. Не забудьте: посредственность рождается не только из невежества, но и из скованного ума или, например, из ума закостеневшего… – Глаза взблескивают, уголки губ поднимаются в двусмысленной улыбке. – И грозит это в любом возрасте. У всяких заслуг есть срок.

Гайдн молчит. Людвиг тоже: ищет подтекст. Когда находит, снова хочет оказаться подальше. Сегодня ему везет на ядовитые клыки и смыслы между строк.

– О чем вы? – переспрашивает Гайдн, но Людвиг не сомневается: это условность, шанс отыграть назад. – Кого вы считаете посредственностью с истекшим сроком?

– Никого, что вы! – незамедлительно отыгрывает барон, всплеснув белоснежными манжетами. – Просто напоминание: ученик, идущий по стопам учителя, станет великим, а вот учитель, тащащий ученика на веревке и раздающий ему пинки, всегда проиграет. Особенно когда тащит его в свой закат…

«Прекратите!» Но Людвиг молчит. В горле опять растет комок, на этот раз – страха, жгучего и позорного, что сейчас ван Свитен снова откроет рот и заявит: «Он уже сегодня мне на вас, кстати, жаловался!» Опасение сбывается, следующие слова даже хуже:

– Более того, умные ученики чувствуют это. Они перегрызают веревки крепкими молодыми зубами, бегут и превосходят учителей в десятки раз, даже имен их не вспоминая…

Людвиг встречается с Гайдном глазами. И, ненавидя себя, потупляет голову.

– Поосторожнее распекайте дарования. – Барон, будто не заметив переглядки, кладет руки на плечи и Людвигу, и Гайдну. – А вы, дарование, будьте терпимее. У нашего большого мира одни часы на всех, но внутри каждого человека идут собственные. Некоторые спешат, другие отстают.

– Мудро, – сдавленно произносит Гайдн, бросив долгий задумчивый взгляд на барона. – И любопытно узнать… как чувствуют себя ваши часы?

– О, превосходно. – Барон снова улыбается. – Думаю, это видно. Все мои стрелки в ладу со Вселенной.

– …А то вы так давно не играли свои сочинения. – Гайдн словно не слышит. Меняет тему? – Людвиг, кажется, даже и незнаком с ними. А новое… новое сочиняли?

Людвиг озадаченно ждет. Да, за год общения он так и не слышал музыки барона. Гадал о ней, но каждый раз сомневался. Будут ли это мрачные оратории под стать масонским ритуалам, навязшим на зубах суеверных? Мажорные гремучие марши? Клавесинные адажио, будто вышитые тонким французским кружевом век назад? У барона хороший вкус и отточенная манера: он знает наизусть «Клавир» Баха; без нот играет Моцарта; делает меткие замечания своим протеже. Желание узнать, на что способен этот странный человек как сочинитель или хотя бы импровизатор, порой напоминает о себе. Но, конечно, Людвигу и в голову не приходило ни настаивать на демонстрации талантов, ни выспрашивать что-либо у знакомых барона. И вот Гайдн зачем-то вышел на это.

– Такова уж моя щедрая натура. – Лицо барона все такое же невозмутимое, сейчас даже ласковое. – Всегда уступаю другим право показать себя, я свое давно отыграл и тем более отсочинял… А вы скучаете по моей музыке, дорогой друг? Мило.

Их тона Людвиг не понимает. Еще сильнее он теряется, когда Гайдн отводит глаза и делает резкий, мало похожий на обычную манеру двигаться шаг назад. Кажется, он хочет вырваться из покровительственной хватки, будто конь, которого поймали за гриву.

– Меня, скорее, удивляет, что по творчеству не скучаете вы… – Но звучит беспомощно.

– А откуда вы знаете? – Барон щурится, улыбка опять становится едкой, точно как когда два дипломата шли прочь. – То, что я не расписываюсь в некоторых вещах прилюдно, как иные, не значит, что…