Письма к Безымянной — страница 48 из 102

Или когда это снова происходит.

– Герр Бетховен! – Карл, похоже, размял руки и ждет задание, но…

Звон в ушах. Проклятье. Опять!

Людвиг нетвердо разворачивается к мальчику, чтобы увидеть странность: он двоится, а из его груди торчит… кошачья голова? Да, точно: острые уши, зеленые глаза, маленький нос-сердечко. Не взрослая кошка, котенок: голова размером с некрупное яблоко. Он разевает розовый рот, говорит «мяу» и…

«Мяу» – иголка, прошившая мозг насквозь.

– Что… – Язык заплетается; у Людвига, наверное, ужасный вид, раз мальчик, тихо ойкнув, опять сгибает руку и прячет котенка за пазухой. – Что…

Теперь сам Карл открывает рот, быстро-быстро что-то поясняет. Но Людвиг не слышит, а по губам может прочесть лишь «нашел» и «подобрал». С «мяу» исчезла иголка, с кошачьей головой исчезло раздвоение предметов, а вот звуки, звуки… их нет, они – сплошной гул! Хочется зажать уши: будто сумасшедший медик вскрыл череп, запихнул под него три-четыре медных набата и шлепнул крышку на место, но так небрежно, что содержимое вытекает, а набаты звенят. Пульсация, начавшаяся с висков, заполняет лоб и затылок, отдается в горле, связки звенят, готовые порваться. Мальчик открывает рот шире и, наверное, зовет снова. Людвиг не слышит. Он опять втягивает голову в плечи и сжимается, стонет и, успокаивая не Карла – себя, – бросает:

– Не бойся, малыш! У меня плохой день, вот… вот и все…

Потерпеть, нужно потерпеть. Пройдет, как и пять минут назад.

– Котенка, – бормочет Людвиг, не слыша себя, но надеясь, что слова складываются во что-то понятное, – котенка выпусти, задохнется же! Нестрашно, что принес, нечего было прятать, я не сержусь, я…

Мальчик слезает на пол, ставит на паркетины своего тонконогого оборвыша, проводит ладошкой по его спине. Котенок, задрав хвост, снова тонко мяукает, а Людвига прошибает пот, в висках будто взрывается фейерверк. Тихий, нестрашный голосок создания, которое живет на свете месяца два, не больше… а боль, словно тебя пытает сама смерть, облюбовавшая хрупкое недолговечное тельце.

«Мя-я-яу».

Сдавленно зарычав, Людвиг закрывает уши и топает ногой.

Замолчи, замолчи, за…

– Герр Бетховен! – Это тоже можно прочесть по губам.

Сидящий на корточках Карл глядит с ужасом, готов бежать наутек. Увидел что-то на лице. Не отчаянное ли желание опустить ногу на хребет этого найденыша, продолжающего пищать на полу?

– Я в порядке, – заведенно повторяет Людвиг, не слыша себя и боясь собственного ужаса. Отступает, пошатывается, на что-то опирается, что-то опрокидывает. – Я…

Но ему не продолжить, не оправдаться: ложь трещит по швам. Он знал, что однажды это произойдет, рано или поздно кто-то застанет его таким – беспомощным и безумным. Он опускает глаза. Котенок затих, мальчик смотрит уже без страха, скорее как на большое раненое животное, готовое издохнуть в любое мгновение. Его жалеет ребенок. Нелепость.

– Я… сейчас. – Все, на что хватает мужества, когда он осознает: это затянется. – Приму пилюлю и вернусь, а ты посиди, вы… – котенок приоткрывает рот, глядя дружелюбно и доверчиво, и Людвиг спешно отступает, – посидите.

Если Карл и хочет возразить, то не успевает: Людвиг пулей вылетает за дверь. Едва захлопнув ее, сделав пять-шесть заплетающихся шагов, он падает на колени, а потом и ничком. Будто пьяница. Стараясь не вспоминать, как часто находил в таком положении отца, поднимал за шиворот и тащил, слушая песни и брань, а однажды вместо них услышал: «Людвиг, я не могу встать». Скоро похожая участь настигнет его? И кто его потащит?

Он соврал: ему негде взять лекарства. Разве что на улице полакать из лужи в церковном дворе в надежде на целительный эффект мощей в крипте? Коридор глухой, выводит на лестницу, темную и крутую. Отсюда можно попасть на грязную кухню, где изредка от щедрот стряпает приходящая хозяйка; там было бы менее предосудительно лежать, но мысль о лишнем шаге отзывается болью во всем Людвиговом естестве. Это так… спасительно. Такое наслаждение – лежать в грязи и темноте, ощущать, как сам обращаешься в грязь и темноту. В конце концов, он платит за это жилье, а значит, может делать тут что угодно.

– Какое поразительное упорство… – шепчет Людвиг, с усилием поворачиваясь на спину, вытирая пот и устремляя взгляд в потолок.

– Какое поразительное уродство, – отзывается искаженный хор в гудящей голове.

Людвиг не удивляется: хор с ним часто в последние года три. Порой кажется, будто умершие во младенчестве братья и сестры наконец нашли к нему дорогу; порой – что оживают персонажи снов вроде умирающего дофина, зверолюдей из заброшенного Шенбрунна и незримого, но вездесущего хозяина костяного трона. Но чаще представляется другое: будто голоса принадлежат прогрессирующей глухоте, будто глухота эта подобна Лернейской гидре или полчищу змей Горгоны.

Приступы преследуют его с проклятой академии, то оставляя на целые недели, то обрушиваясь спонтанной бурей. В одном ему пока счастливится: более звон и гул не настигали его на выступлениях и не были настолько сокрушительными, чтобы лишать чувств. Муки сиюминутны, реже терзают полчаса-час, например, когда он уже пытается уснуть. Спасают снотворные, и просыпается Людвиг свежим, бодрым, под явственный уличный шум и пение птиц. Он мог бы смириться – если бы не страх, что однажды глухота придет навсегда и что все о ней узнают. До сегодняшнего дня не знал никто, только Нико явно догадывался, ведь вопросы об укрепляющих микстурах и хороших снотворных стоило задавать осторожнее. Нико… на неделе еще встреча и с ним, и с Каспаром – братский ужин, глупая традиция, которую завели в попытках склеить разбитые черепки. Четверг? Среда?.. Мысль путается. Людвиг кусает губы, до рези смежает веки, царапнув по полу ногтями, сипит: «Спаси меня, спаси» – и на щеку ложится наконец прохладная, пахнущая клевером ладонь.

– Тебе пора перестать отрицать очевидное.

Когда он открывает глаза, Безымянная сидит над ним – бледная, хмурая и дивная, с тяжелой волной волос, змеящихся по плечам. Светлый силуэт ее принес свежий воздух из ниоткуда, принес ясность ума и принесет облегчение, как только…

– Лучше поцелуй меня, – шепчет он, и губы касаются его лба.

Как и всегда, он сжимает кулаки – чтобы не потянуться, не удержать, не сделать ничего, что запрещено приличиями и с иными девушками, из плоти. Он получил право на эти поцелуи в ночь после обморока – когда вернулся от барона и тут же слег с жаром. Ветте сидела над ним до рассвета, поила водой, опять просила за что-то прощения – и хотя она то и дело отворачивалась, Людвиг видел, как слезы падают в бокал. Она, наверное, оплакивала не его, а другого Луи, оплакивала тихо, пока Людвиг не прохрипел: «Мне так жаль твоего принца… и наш мир». Тогда она прижала его к себе и поцеловала поверх мокрых, слипшихся от испарины волос впервые, а он задрожал, как если бы оказался обнаженным на льду. Веки налились тяжестью – и он вскоре уснул, в полузабытьи ощущая, как лед обращается в теплое покрывало. Проснулся он отдохнувшим и полным сил, но снова один.

– Это будет помогать лишь до времени. – Безымянная медленно распрямляется, одаряя Людвига шелковым касанием пряди к скуле. – Мне не исцелить тебя.

– И никому, – устало отзывается он, поднимаясь на локте, облизывая губы, прислушиваясь к себе: боль ушла, звуки чисты. – По-настоящему глухоту не лечат, а огласка лишит меня заработка, не говоря о крупицах уважения. Глухой музыкант, глухой педагог, глухой товарищ…

– А твой друг… – начинает Безымянная. Людвиг с горечью мотает головой.

– Старина Франц? Он не занимается таким, и он сойдет с ума, поняв, что я и в столице, на пути к тридцати годам, ухитрился попасть в беду. Расскажет Лорхен, огорчит еще и ее, а я не переношу лишнюю заботу и тревогу, кроме твоей…

Безымянная хмуро молчит, глядит так, что продолжить не получается, и Людвиг безнадежно закрывает лицо руками.

– Оставим это. Я никому. Ничего. Не скажу. – Сквозь пальцы он все же кидает на нее осторожный взгляд. – И если для тебя это повод отказать мне в поцелуях…

– Глупый Людвиг, – мягко обрывает она, погладив его по волосам. – Я ни в чем не откажу тебе, пока ты сам не решишь, что мне лучше тебя покинуть.

– А такое возможно? – Он смотрит пытливее, борясь с желанием понизить голос и вкрадчиво шепнуть, играя Ловеласа: «Неужели ты меня отпустишь?»

Впрочем, он догадывается, что не получит ответа на озвученный вопрос; второй же выйдет не пылким, а умоляюще-нелепым: он не персонаж Ричардсона и просто не сумеет надеть эту актерскую маску. Годы идут, а женщины по-прежнему не падают к его ногам, не падают даже те, для кого нет отрады выше его музыки и кто готов часами говорить с ним на душных вечерах. Его любят степенные посольские жены с букетами мигреней, любят начитанные умницы с прохладными сердцами и женихами высоких положений, любят легкомысленные вчерашние девочки, чувствующие в нем такого же ребенка, и все это – не страсть, даже не тень страсти, которая увлекла бы его по-настоящему. Тем более он давно пытается отринуть даже робкую надежду, что к ногам упадет эта – ветер с реки, клевер в ноябре, стаккато призрака на хрустальном клавире. Пытался годами, но выдержки хватало ровно с понедельника до пятницы, затем же наступала суббота, и Безымянная являлась – чтобы они вдвоем отправились к замерзшему пруду, чтобы сели в тени храмового двора, чтобы облюбовали уголок пивного сада под каштанами. И порой Людвиг готов поклясться: другие видят их вдвоем, иногда, но видят, будто желание его по-настоящему обладать своей подругой делает ее зримой и осязаемой. Впрочем, подтверждений этому нет и не было никогда.

– Тебя ждут, Людвиг.

Все так; она уже кивает на дверь с видом строгой учительницы. Людвиг уныло встает, она с пугающей и в нехорошем смысле будоражащей непосредственностью начинает отряхивать его одежду; когда касается коленей и бедер, он смущенно отступает, выпалив:

– Сносно выгляжу, в гостях у меня не король!