Письма к Безымянной — страница 51 из 102

И не дошло ли до того, что сам разговор о «любовнице» ему почудился?

– Нам нужно поговорить, – шепчет он, открывает глаза и видит все ту же пустоту. Он совсем не удивлен, только усталость наваливается сильнее и опять, хотя пока совсем слабо, начинает гудеть и стучать в ушах.

Он отталкивается от стены и нетвердо возвращается в загаженную гостиную. Да… теперь, именно теперь он не может сказать иначе: «загаженная». Пора убрать ненужную дрянь, пора хотя бы дать монет хозяйской приживалке, чтобы вымыла посуду и полы, а сначала всю эту посуду собрать; пора выгрести – а лучше сжечь – черновики; пора подумать, а не дать ли шанс композиции, которую играючи «подлечил» Черни? Если с неудачными местами справился ребенок, неужели Бетховен не справится? Не рано ли он опустил руки, не подстегнула ли его возможность отдавать время другим, более с его точки зрения знаковым вещам? А ведь это подарок. Нужно… нет, нет, не сейчас и не с этими молотками в черепе.

Людвиг плетется к креслу, где караулил ученика, и падает на вытертое сиденье. Запрокидывает голову, но тут же, наоборот, поворачивает ее, подметив стихшую пляску солнечных «рыбок» на стене. Солнце ушло. Портрет Наполеона окутан вечерней тенью, но и из нее глядит пристально и гордо. «Борись». Так он бы сказал. И Людвиг бы боролся.

Вот для чего ему нужен Первый Консул, нужен как никто. Он выигрывал битвы, замерзая в снегах и задыхаясь в песках, он был болезненным в детстве и получал раны в юности, он не опускал головы, что бы ни случалось… и вот он в ореоле славы и силы. Его образ ободряет, иметь этот портрет в доме – преступление в глазах консервативных венцев, но хотя бы не в собственных глазах этого незаурядного человека. То ли дело Безымянная, ветте, которая, стоило пару лет назад заикнуться о том, как хочется иметь картину с ней, сказала строго:

«Меня не должно быть в твоей жизни так много, заполни ее другими».

– Я не хочу, – отчетливо произносит он и отворачивается. Повторяет: – Нам нужно поговорить.

Пустота не отвечает, а последнее солнечное пятно пропадает с пола.



Отчаяние – не советчик; не стоит принимать решения, когда чувства твои сродни птенцу, вывалившемуся из гнезда, – растрепанному, не понимающему, где он, и способному лишь тоненько пищать. Впрочем, я не скажу, что был в отчаянии, меня скорее оглушило то, с чем я жил годами и что рухнуло в один день. И ведь я еще даже не произносил этого слова – «рухнуло», не осознавал всех последствий, а просто ждал, ждал, что наступит суббота, и ты придешь, и мы объяснимся, и я услышу что-нибудь простое и понятное, хотя бы «Да, Людвиг, это была ворожба». И морок обретет очертания, и я скажу с улыбкой: «Ты из Тайных. Что ж, я подозревал».

Но в субботу ты не пришла. Я промаялся день, и следующий, и еще три, все надеялся увидеть тебя, но не видел. Что делала ты в это время? С кем была? В моих снах снова правил он, трон из костей, и кто-то сидел на нем, недосягаемо огромный, и, стоя у подножья костяной горы, я ощущал его взгляд. Чудовищный образ… как долго он преследовал меня, преследовал со дня, как появилась ты, не ты ли привела его? Если и так… сейчас что-то в нем изменилось. Хозяин опять стал иным, прежде он не был ни так высок, ни так… холоден, да, холоден, мне то и дело чудилось, что ледышки его мерцающих глаз сковывают меня. Хотелось бежать, но я стоял; хотелось вынуть из горы хотя бы один череп в надежде, что обрушатся прочие, но я оцепенел.

В оцепенении я и пребывал, когда проснулся.

Но братья разбудили меня, о чем я сожалею до сих пор.

В пивной «У черного верблюда», притаившейся в паре проулков от Грабен, как всегда, оживленно и нестолично: ни искры лоска, но кипит и пенится жизнь. Запах – словно ватага охотников жарит кабана; голоса грохочут, перемежаясь смехом «грабенских нимф»[70] в цветастых платьях; в воздухе витает дым, спеша к сводчатому, помнящему первых Габсбургов потолку. От жары хочется ослабить платок или вовсе расстегнуть пару пуговиц на рубашке, повальяжнее развалиться, запрокинуть голову… «Нимфы», впрочем, примут это за приглашение: и так посматривают на троих мужчин, чей стол ломится от шницелей и бакхендлей[71], картофельного салата, кнедлей, свежего хлеба и квашеной капусты. Каспар и Николаус, судя по аппетиту, здорово проголодались за день; Людвигу же кусок в горло плохо лезет, но он старается не привлекать к этому лишнего внимания.

– Почему не ешь? – в который раз гаркает Каспар сквозь шум, и Людвиг послушно скребет приборами по блюду, делая вид, что отрезает кусок мяса. – Не пренебрегай моей щедростью, больше такого не будет!

У ужина есть повод: закончился пробный срок службы Каспара в Департаменте финансов, куда он попал по протекции ван Свитена. Служба нравится брату – он совсем перестал жаловаться на нехватку музыкального досуга и даже сегодня походу в оперу предпочел праздное чревоугодие. Определенно, знакомство с бароном – его Людвиг провернул во время одного из пасхальных концертов – пошло на пользу обоим. Ван Свитен нашел того, с кем, безусловно, сходился в большинстве взглядов и в творческой манере, а Каспар, узнав историю его жизни, словно смягчился к собственной. Следуя чужому примеру, брат быстро идет по проторенному пути, пусть и лишен шансов на столь головокружительные должности. Ему хватает и роли среднего чиновника, с расчетами у него так же хорошо, как с разборами композиций. Людвиг слушает его рассуждения о бюджете страны и едва узнает: с этим ли человеком они прежде обсуждали разве что театральный репертуар и виды дров?

– И вот тогда она сама, понимаешь, сама говорит о венчании! – Каспар, размашисто жестикулируя, все рассказывает что-то Николаусу. – Время меняет женщин, о да, меняет, они становятся напористее. И мне это нравится!

– А ты на ней женишься? – с набитым ртом уточняет младший брат.

Каспар едва ли не крестится.

– Боже упаси. Я точно однажды женюсь на оторве, но эта еще и не хочет детей! А хочет она уплыть в чертову Америку, говорит, там все богатые и свободные…

– Зачем тогда все? – не сдержавшись, тихо интересуется Людвиг и, разумеется, ловит снисходительный взгляд.

– Слушай, музыкальное целомудрие – вещь недурная, чтобы не расплескивать вдохновение. – Каспар многозначительно поднимает брови и отправляет в рот ком размятой картошки с зеленью. – Но я, как видишь, уже не так чтоб музыкант.

– Не расплескивать! – Нико украдкой фыркает. Ему понравился пошлый каламбур, но он сдерживает смех, боясь обидеть Людвига. Тот улыбается, как бы разрешая ему посмеяться, и предпочитает снова уйти в себя.



Братья повзрослели, и последние годы – те, в которые они обжились, встали на ноги, – многое в них поменяли. Каспар резко возомнил себя старшим и теперь все реплики бросает с видом «Я знаю лучше». Николаус преодолел робость; долгая работа и учеба сделали его собраннее и спокойнее. Первый использует цепкий ум, чтобы преуспевать в карьере и параллельно секретарствовать для Людвига, торгуясь с его издателями; второй одержим мечтой о собственной аптеке. Оба научились модно одеваться и не жалеют на это денег: «Нужно же держать лицо». Оба предпочли первым именам вторые: Каспар представляется Карлом, так как это благозвучнее; Нико – Иоганном, в память об отце. Оба одинаково далеки и близки. Еще и участившиеся разговоры о женщинах…

– Я не хочу, – слышит Людвиг голос младшего и поднимает глаза. Объевшийся Николаус сдвинул подальше тарелки, а вот пива ему успели подлить, такого же темного, как его аккуратные, чуть вьющиеся волосы. Здоровый глаз прищурен от удовольствия, кривой прикрыт тяжелым веком. – Мне пока важнее преуспеть, ну а женитьба…

– Так найди себе дочку аптекаря с приданым! – Каспар подмигивает. – Двух зайцев сразу…

– Занятная идея. – Брат, как всегда, тактичен, лишь улыбается широкой лягушачьей улыбкой и привычно дергает себя за прядь, занавешивая изъян. – Я над этим подумаю.

Людвиг встречается с ним взглядом, и они обмениваются немым посланием: «Сейчас будет: “А вот я…”»

Почему нет? Людвиг и рад, что случилось чудо: невзрачный птенец вырос в яркую птицу. В Каспаре проявилась своеобразная импозантная демоничность: ее обнажали рыжая шевелюра, грубоватое, но обаятельное лицо, крепкие плечи, мрачный взгляд. Пару раз Людвиг слышал немыслимое сравнение с Фридрихом Барбароссой и не находил что ответить, вспоминая, каким оставлял «Барбароссу» в Бонне. Неужели Безымянная права? Каспару только и нужно было остаться без опеки, чтобы поднять голову? Мысль до сих пор гложет, цветущий вид брата растравляет ее. Не музыкант, но всем доволен. Подвизается в безумствах Казановы. Женщины – второе после модной одежды, на что Каспар с охотой спускает деньги. Ледяные и знойные, юные и постарше, цветочницы и певицы, без разбору – он приятно проводит время, таинственным образом избегая последствий. Впрочем, рано или поздно они его настигнут, как и всех, – вместе с достаточно цепкой кокоткой. Но пока остается смиренно внимать пикантным историям об очередной Барбаре, Лизхен, Марии…

– А вот я, – говорит Каспар, и Николаус спешно гасит улыбку в кружке с пивом, – я познал сладость отсутствия амбиций, то, как она может привести к массе других сладостей! – Он лукаво поглядывает на одну из «грабенских нимф», белокурую, в изумрудном платье, неприятно – очень неприятно – похожую на ту, что украла Людвиговы мысли. – Посмотри, Иоганн, посмотри… – Людвига корежит от обращения, и он прячет в почти пустой кружке гримасу досады, – какая мордашка. Плечи. Волосы. То ли падшая принцесса, то ли падший ангел, и…

– Не надо о падших, – резковато просит Людвиг, и оба брата кидают на него любопытные взгляды. – Я имею в виду… такие связи тебе точно не нужны.

– Снобизм, снобизм. – Каспар мирно, но насмешливо качает головой. – Людвиг, я понимаю многое, но не пора ли вспомнить, что «ван» в нашей фамилии означает отнюдь не титулованность, а грядки со свеклой?