– Там лето? – полушутливо спрашивает он, но не получает кивка.
– Там беда. – Руки опускаются, нет, падают. – Людвиг… иди ко мне.
Красота и тайны невыносимы, но сердце рвется навстречу хуже пса, глупое тряпичное сердце. Людвиг вспоминает печальную девушку из трактира, вспоминает нелепую мысль о ее схожести с Безымянной, ругает себя: нет, нет и в помине, такой лик не повторить в человеческой природе, даже на портрете, на портрете, о котором он мечтал, сходства не будет.
– Я уже здесь.
Его тень накрывает ее, будто мажа углем, но зелень глаз становится только ярче, лихорадочнее. Во взгляде нет радости встречи; нет умиротворенности, с какой обычно ветте начинает разговор; нет даже усталого горя, видя которое Людвиг сам множит тишину в комнате. Что там? Сколько ни вглядывается, он не понимает, а потому только легонько протягивает руку в надежде на касание пальцев. Но Безымянная сидит без движения.
– Расскажи, как проходили твои дни, – просит она, и Людвиг покорно, выдавив даже улыбку, присаживается на корточки у ее колен.
Никогда не угадаешь, будет ли ей известно все произошедшее с ним за время разлуки, или она будет спрашивать и слушать, удивляясь, хмурясь и смеясь. А порой кажется, что причина расспросов – вовсе не истинное неведение. Рассказывая, Людвиг будто смотрит на произошедшее сквозь озерную гладь и многое понимает яснее, отпускает, затеняет. Но сегодня озеро замутилось. Слова, которые срываются с губ, – не хорошее начало.
– Устал. Много говорил, много думал, – шепчет он, глядя снизу вверх.
– О чем? – Она чуть склоняется; руки кладет на колени – и не противится, когда он сжимает их.
– Говорил о разном. Думал – о тебе. Тебя так это удивляет? – На этот раз он улыбается искренне, все же заметив на лице тень смущения или замешательства. – Сомневаюсь, ведь ты сама приручила меня.
– Ты не зверь, чтобы тебя приручать, – непреклонно отзывается она, но кончики пальцев дрожат у Людвига в ладонях, и он глухо возражает:
– Порой мне кажется иное. Знаешь, однажды я видел сон, где все люди были со звериными головами. И тот мир был так похож на наш…
Она молчит, не двигается, но Людвиг чувствует: слова отчего-то причиняют ей боль. Наконец она тревожно качает головой, освобождает одну руку, проводит по его волосам – сладостный, но холодный ток сковывает тело – и, остановив ладонь у уха, шепчет:
– Мне жаль, что ты его видел. Это все кровь.
– Да, она кипит, – отзывается Людвиг, уверенный, что понял слова. – Кипит и сейчас! – Он не знает, как выразить это, борется с желанием прильнуть ближе, стискивает зубы. Слова все рвутся, запальчивые, сбивчивые: – Послушай, братья все спрашивают, почему бы мне не жениться; знай они – назвали бы меня безумцем, но я уже хочу, чтобы они знали, хотя бы они, хочу! Может…
– Так почему бы тебе не жениться? – спрашивает она, задушив его мольбу.
«Может, ты покажешься им?»
Людвиг смотрит, не в силах пошевелиться, и от потрясения, и от внезапно настигшей усталости. Думает о пальцах, застывших возле уха, вспоминает: похожее она уже говорила, на зимней прогулке, после первой размолвки с Гайдном… Он открывает рот, но слов нет; качает головой, а потом начинает негромко, кажется, истерично смеяться – пока смех не колет горло, как колола недавно пыль.
– Почему! – выдавливает он наконец и смотрит в пол. – И правда… почему? Прости мне мою глупость.
Они молчат некоторое время, но это мало похоже на привычную нить меж сердцами. Их молчание – ледяное зеркало; его хочется разбить, и скорее, чем угодно от «Пойдем прогуляемся», хотя на улице ночь, до «Давай я сыграю тебе что-нибудь». Но удушливое бессилие не дает, заставляет слепо смотреть то на пол, то на подол платья цвета ночи. Рука Безымянной прохладна и неподвижна. В ухе начинает стрелять – и Людвиг, испугавшись, отстраняется. Его не пытаются удержать.
– В день, когда мне стало дурно, приходил новый ученик, очень умный мальчик, – заговаривает он, тяжело сглотнув. – Необыкновенный…
Он поднимает голову. Они встречаются глазами, но Безымянная ни о чем не спрашивает. И, решившись, Людвиг продолжает сам:
– Он видел тебя.
Она кивает. Шевелятся губы, кажется, произнося: «Возможно». Людвиг не удивлен, что-то внутри ждало подобного ответа. Он отстраняется еще немного и закрывает лицо руками. Расцвеченный огнем полумрак липкий, как волосы утопленников.
– Дети видят меня, – раздается над ним. – Не все, но многие. Например, любопытные храбрецы, подменыши, несчастные…
Снова вспоминается сон о пленнике в замке. Сердце сжимается и, кажется, ударяется о ребра; от него откалывается какой-то кусок, но по-прежнему кипящая кровь мгновенно растворяет его. Так сколько же несчастных существ видело ее? И…
– Кто ты? – выдыхает он прежде, чем отдал бы себе в том отчет.
– Как ты себя чувствуешь? – эхом повторяется первый вопрос, и, сбитый с толку, Людвиг опять поднимает глаза.
– Разве не видишь? – Он сжимает зубы. – Плохо. И будет только хуже, если ты не ответишь правду.
В голове не гудит; там удивительно ясно, а стрельбы в ухе пока можно не замечать. Но распахнутые глаза Черни, слова «Ваша любовница…» прожгли что-то, глубоко и безнадежно, там, где жили слепое спокойствие и еще более слепое принятие, смиренное доверие. Всколыхнулось все забытое еще в Бонне, отброшенное, когда светловолосая маленькая незнакомка болтала ногами на подоконнике и играть шесть часов подряд было легко. Она стала тогда другом – и он закрыл глаза на ее загадки; стала одержимостью – но жить с этим тоже было можно. А теперь? Почему так невыносимо? Загадки… черт возьми, она не отдала ему ни одну, не отдала даже имя, просто имя, будто играя или…
Или не считая достаточно значимым? Другие, все те другие, знали, как ее зовут?
– Людвиг, – мягко окликают его, снова касаются уха. Он отдергивается и резко встает.
Кажется, тень его сгустилась сильнее; кажется – если украдкой глянуть в мутное зеркало слева – стали темнее кожа, волосы, глаза, а в кресле сидит белокурый ангел. Отвратительная пустая сцена, что-то из пошло-контрастных фантазий Шекспира о мавре Отелло, который…
– Я имею право знать, – бросает он, мотнув волосами: они лезут в лицо. – Неужели нет? Почему?
Она глядит, не двигаясь, сложив руки – точно ждет чего-то еще. Сегодня она не принесла флера цветов, травы и грозы; комната пронизана одними сквозняками, которые перебрасывают друг другу кисловатую пряность прелой листвы. Обычно этот запах бодрит, но сейчас тошнотворен. Людвиг не понимает и сам, что настолько расшатало его, что заставило быть таким, откуда… откуда гнев? Неужели братья? Все эти разговоры о семье? Встреча с Карлом и…
– Ты казалась мне уже бесом, ангелом, музой. – Слова опережают мысли. Людвиг делает от кресла шаг, спиной сильнее чувствует жар камина, сжимает кулаки. – Призраком, ветте, ведьмой… – он запинается, – кем угодно, клянусь, кем угодно, и за это время я понял: мне все равно! Я просто хочу знать! Хочу…
– Что даст тебе знание? – холодно, ровно обрывает наконец она, приподняв подбородок. – Я не стану ближе или дальше. А ты – станешь.
Людвиг глядит на нее, пытаясь вспомнить, что отражалось на лице, пока он перечислял догадки. Ангел, бес, муза, призрак… Тщетно. Он жмурится и рвано выдыхает сквозь зубы. Как она не поняла, как за столько лет, за восемнадцать, восемнадцать ступеней безумия? Как?! И он срывается снова: открывает глаза и, разведя руки в стороны, будто распятый, усмехается – широко, криво и, наверное, омерзительно.
– Хочешь это услышать? Правда хочешь? Так вот, моя заколдованная принцесса, я должен узнать, есть ли у меня шанс однажды жениться на тебе или хотя бы…
Он запинается, поняв, что на «моя принцесса» ощерился, а за «хотя бы» простирается то, что не останется выслушивать ни одна женщина. Но осечка красноречивее слов; Людвиг знает, что заслужил пощечину, такую, которая останется клеймом не на день и не на два. Он сам подставил бы лицо, но нет. Безымянная сидит все так же – невозмутимая, нежная… ненастоящая? Или же более настоящая, чем иногда, в отчаянии, он позволял себе предполагать? Людвиг кусает губы, пытается собраться с мыслями и… вовсе перестает думать. Кулаки трещат. Слова, вырывающиеся дальше, он слышит словно со стороны.
– Ты появляешься, когда тебе взбредет в голову. Ты не приходишь на зов. Ты путаешь меня. Ты… мучаешь меня. – Он сглатывает. – Тебе нравится это? Сколько у тебя таких игрушек? Или… – снова он вспоминает маленького узника Тампля, – или все они рано или поздно отправляются в ямы и могилы? Когда, когда ты от них уста…
– Людвиг. – Это словно грохочет за окном, и он замолкает. – О Людвиг.
Безымянная, белее полотна, встает – и молния озаряет улицу, озаряет комнату, превращает точеный лик в череп, но только на секунду. Ветте гибко распрямляется, глаза ее смотрят не с гневом, но с тем же испугом и болью, что прежде. Медленно, нетвердо она снимает незабудковый венок. Бросает прямо в камин, и огонь ослепительно вспыхивает, сам становится голубым, серебряным и наконец – опять смеется золотом.
– Тебе больно, – шепчет она. – Мне так жаль.
А ведь все наоборот: он ранил ее! Он сам это знает и не может поклясться, что не сделал этого намеренно. В груди ворочается «Прости, пожалуйста, прости», но вслух он произносит совсем другое, по-прежнему отчаянно и зло:
– Я не знаю о тебе ничего. Я не знаю, не проклят ли я. Не… – даже тут остановиться не выходит, – не из-за тебя ли я глохну? – Она бледнеет сильнее. – Я просто хочу это знать. Готов платить эту цену, готов платить любую другую, не упрекну, но знать…
– Людвиг… – Но это уже стон, не зов.
Это тоже ножи, ножи из молний, льда и лунного сияния, которые он вонзает в нее один за другим. Он не отдает себе в том отчета, он смотрит в пустые глаза, он тянет руку, чтобы коснуться щеки – коснуться и увериться, что не говорит в никуда.
– Зачем я тебе? – шепчет уже совсем хрипло. – Почему ты выбрала меня? Ты…