Ее ресницы смыкаются, сжимаются кулаки – как недавно у него самого. И ей хватает всего одного ножа:
– Я не выбирала.
Рука Людвига падает, точно кто-то налил ее свинцом.
– Как? – сдавленно переспрашивает он и слышит ровное, тусклое:
– Мир полон созданий, не все из них ходят по земле, не все видят друг друга, и ты…
– И кем же я окружен?! – со сдавленным смешком переспрашивает он просто потому, что запоздало понимает: ум не готов к тому, чего потребовало сердце. – Кто вьется рядом, не Великий ли Амадеус, чью славу я хочу украсть?! Не отец ли, который наверняка и на последнем издыхании считал меня жалким… жалким…
«Подменышем». Но слово застревает в горле.
– Почему ты так зол? – шепчет она с теплом и жалостью, но не касаясь даже его ладони. – Почему на меня, если вспоминаешь их…
– Может, потому, что вокруг меня не вращается мир, – сплевывает он, вновь горько и устало, пряча руки за спину. – Я… будто вырван из него. Всегда был и буду, и как же я хочу, чтобы создания, хотя бы создания… – он кусает губы, подается ближе, прикасается лбом ко лбу Безымянной, и она не отстраняется, – хотя бы создания были моей опорой всему вопреки. Но, видимо, нельзя опираться на ветер. – Она молчит, и последние слова сворачиваются в горле комком тошноты. – Пока ты всего лишь жалкий карп, а созданиям больше нравится витать среди драконов.
– Людвиг.
– Спустись ко мне на землю, – шепчет он, распрямляясь. Ногти уже впились в ладони. – Молю. Я устал от того, как ты дразнишь меня с высоты.
В секунду, что Безымянная глядит в ответ, кажется, что сейчас она заспорит. Шагнет, схватит за ворот, сделает что-то, чего не делала никогда, – и отчаяние разобьется. Но она просто стоит, белая и оглушенная, с беззащитным горлом, которое так легко сжать… тем легче, зная, что ей не будет ничего. Опять боясь сам себя, Людвиг хочет отступить, но не нужно. Комнату заполняют слова:
– Ты… прав. И наконец-то ты это сказал. Я не буду более тревожить тебя. Прости.
На секунду – но она подается вперед и утыкается лбом ему в грудь, хрупкая, холодная… Он не успевает ответить, порыв прижать ее к себе и сломленно зашептать «Прости, прости, прости» пуст – в окно с воем влетает ветер, захлопывает рамы, и стекла оглушительно звенят. Он вздрагивает, отступает, едва не угодив ногой в камин, – а когда вновь глядит на место, где ветте стояла, там никого нет. Чей-то взгляд жжет спину. Но, обернувшись, Людвиг осознает: это лишь Бонапарт.
– Джульетта… – шепчет он. Глупое имя, почему это?
Огонь погас, камин чадит чем-то едким. Уши взрываются стрельбой, и в изнеможении он падает в кресло, где тут же сгибается пополам.
Слез нет, как не было уже давно. А для крика нет сил.
О, если бы ты говорила как все хитроумные женщины, уходящие с единственной целью – быть удержанными. Намеренно они медлят, их призывно-прощальные взгляды обжигают, а губы безмолвно шепчут: «Успей, я еще здесь». Ты ушла не так – я прогнал тебя поистине вероломно. Ты растворилась в грозе, истаяла, и тщетно я звал тебя. Я произносил множество имен, пока не потерял голос, потом едва добрел до спальни и упал на постель без сил. Мне снились карпы, снующие на морском дне, среди человеческих черепов.
Ты не откликнулась. Не вернулась и на следующий день. Тебя не было, когда на первый урок пришел Карл и мы славно провели время, потому что учить его оказалось удовольствием. Не было в следующий вечер, когда меня опять схватили дикая головная боль и глухота. Я сидел в кресле, раскачиваясь, раздавленный, среди гор ненужных нот и еще более бессмысленных вещей, которые успел снова привести в хаос. Все отбрасывало длинные тени – и в бреду мне чудилась бездна, бездна, полная то воющей ночи, то звенящих костей, то звериных морд. А тебя не было. Неделю. Две. Месяц.
Постепенно я перестал ждать. Но у меня возникла – уже несколько недель спустя – эта глупая блажь писать тебе письма, много-много, то начиная их с середины, то не заканчивая. Я стал зависим от них, как тяжелобольной – от кровопусканий, и спасительных, и мучительных. И вот я пишу – пишу о нас с самого начала, со встречи на берегу, в тщетной попытке заново прожить прошлое и так вернуть настоящее. Я пишу, и все эти послания я, за неимением имени, адресую одинаково: «мой друг», «милая». Нередко хочется написать иначе, нежнее, но мне претит гордость. Да, ты не получишь этих посланий, нет способа отправить их. Но ты знаешь. Я верю, знаешь.
Письма я не глядя швыряю в освобожденный ящик стола, одно за другим. Их накопилось, наверное, около пятидесяти. Ни одно не получило ответа. И ни одно не имеет смысла.
Пожалуйста, прости меня.
1801Мышиный король
– Чудесная, bello, bravo, sorprendente! – И от голоса ее в воздухе разливается фантомная сладость. – Играй, играй дальше, еще!
Поют на улице птицы, резвясь в мраморных купальнях-кубках; шелестит листва. Солнце через окно бросает на резную мебель пригоршни света, золотя каждый завиток, каждую львиную лапу и сфинксов лик на шкафу, диване, часах. Само это место, особняк в излучине Дуная, в роще молодых деревьев всевозможных пород, Людвиг про себя зовет «дом Солнца». На солнце здесь похожи все и все.
Сидящую рядом зовут Джульеттой, и она лучшее, что случилось с ним за год. Глаза ее цветом – патока, волосы – шоколад, кожа – нежная кофейно-сливочная пена. Никогда у Людвига не было таких учениц, эта принцесса будто соткана из счастья и карамели. И никогда он не думал, что сможет радоваться близости с подобным существом.
– Играй, играй… – завороженно повторяет она, видя, что он отвлекся, – повторяет с придыханием, округляя розовые губы. И он подчиняется, взлетают в воздух новые аккорды, тяжелые и медленные, будто спорящие с самим ясным днем. – И… давай ты назовешь ее Лунной? Ты ведь еще никак не назвал, да?
Джульетта, Джульетта… имя сразу, уже при знакомстве, показалось ему знамением; кажется и теперь, когда знакомство стало близостью, ведь именно это имя он произнес последним, когда… впрочем, все забыто, ничего не было. Ничего и никого.
– Лунной? – рассеянно повторяет он. – Но ей совсем не подходит.
Может, и подходит, но лучше слукавить вот так, чем признаться: оно банальное, даже в чем-то пошлое. Какое отношение небесные светила имеют к земной музыке? Но обидеть Джульетту он не хочет и мирно улыбается, слыша в ответ:
– Зато оно такое же красивое, как она!.. Подумай, а?
Улыбаясь, Людвиг поворачивает к ней голову.
– Но и вполовину не как ты.
Джульетта накручивает на палец локон и встречает комплимент – столь же банальный и пошловатый, как предложенное ею название, – веселым кокетством.
– Ах, как ты мил сегодня!
Она часто слышит подобное, чаще кузин, хотя они тоже недурны. Но она особенная. Это из-за ее бодрости, звонкого голоса и улыбки светится весь дом. Дом тех самых Брунсвиков, где летит к разгару лето и где на этой неделе собралось потрясающее общество.
– Пойдем пить кофе, – вдруг зовет Джульетта и спрыгивает с банкетки. – К нам, между прочим, приехал на выходные твой обожаемый герр Сальери и привез много-много засахаренных фиалок и пирожных!
Людвиг улыбается и встает. Он не расстроен, что она забыла о ребяческом «Играй!», хотя полминуты назад сияла восторгом. Да, сочинение не дослушано, но, во-первых, оно все равно еще сырое, во-вторых, ветреность в природе Джульетты, а в-третьих, есть вещи, которые важнее нот. В этом году он понял это как никогда. И только одно колет сердце.
– На выходные… – медленно повторяет он, запуская пальцы в волосы и отводя их с глаз. – Какой сегодня день, Джульетта? Что-то я потерялся.
Она хлопает в ладоши и рассыпает по комнате звонкой хохот.
– Суббота, дурачок мой гениальный! Субботнее утро!
Суббота. Лишь суббота. И некого ждать, все и так здесь. Людвиг предлагает Джульетте руку и ведет ее на террасу. Желание увидеть Сальери ведь тоже не может ждать. С ним станет еще легче.
Пожалуй, Людвиг рад тому, как переменился. Пожалуй, это хорошо. Прежде его всегда спасало одно: горюя, он находил убежище в музыке, но в тот год – год разлуки, крушения – музыка только бередила рану. В плотных тучах, где обида сменялась надеждой, а надежда болью, Людвиг медленно терял себя. Через силу завершил новую симфонию и быстро в ней разочаровался, домучил заказы для нескольких театралов и вскоре оказался готов сжечь и композиции, и сами театры. В душе царил ад, с которым он просто не знал, к кому идти. Спал плохо, по субботам обращался в камень. В другие дни бывал резок и отчужден.
Окружающие не допытывались: явно считали, что «типичная бетховенская угрюмость» не стоит тревог. Друзья и покровители старательно делали вид, что с Людвигом не происходит ничего, вовлекали его в привычную рутину, звали на балы, посылали однотипные записки с вопросами о здоровье и новостях. Так же однотипно он отвечал: все в порядке. Музыка пишется, жизнь живется. Даже братья… братья вели себя так, будто не видят перемен, а может, правда не видели: оба были заняты своими мечтами.
Двое все же что-то заметили, хотя виду не подали: малыш Карл, который на каждом занятии старался чем-нибудь позабавить Людвига, и, конечно, Сальери, начавший чаще звать его в свой дом. С последним оказалось сложно: вид этой счастливой семьи причинял боль и будил зависть, а после паскудных намеков Каспара стало сложнее оставаться в обществе Катарины, Марии и Франчески, даже самые непринужденные разговоры с ними приобрели оттенок неловкости. Но Людвиг старался не пренебрегать приглашениями, чтобы, не дай бог, не порушить и эту хрупкую связь. В один из подобных вечеров, сидя у знакомого камина, он и проговорился, что чувствует себя… одиноко, именно так. Он впервые произнес это слово и позволил ему себя пронзить, оно загорчило на языке, а в глазах вспыхнуло постыдным влажным жаром. Людвиг быстро потер веки, а Сальери, не изменившись в лице и благо не ринувшись с утешениями, тихо спросил: «Возможно… вам стоит для начала меньше сидеть над листами и больше преподавать? Мы все чувствуем себя живее, когда помогаем другим».