Письма к Безымянной — страница 65 из 102

«Так кто же он, свободный человек?»

Похоже, свобода, равенство и братство, как и всегда, будут принадлежать только узкому кругу людей; остальные вполне довольствуются тиранией и нищетой. Да… с высоты лет Людвиг многое может сказать об этом, но не желает. Так тому и быть.

– Спасибо вам, – просто шепчет он. – За все.

– Спасибо вам, – глухо отзывается Гайдн. Он глядит не на Людвига, а упрямо вниз, будто выискивая что-то в волнах. – Все мы в чем-то ошибаемся. Но поистине обречен лишь тот, кто упорствует в заблуждениях, особенно жестоких.

Людвиг молчит. Он не в силах признаться в страшном: рухнувшие иллюзии пока нечем заменить, на их месте клубится холодная мгла. Нет. Такое он сказал бы скорее Сальери – если бы позвал, если бы не побоялся предстать перед ним слабым, каким себя и ощущает. Но почему-то освежевать перед ним душу было смерти подобно, Гайдн – дело другое. Почему?.. Когда Людвиг думает об этом, боли – в ушах, в висках, в жилах – становятся сильнее. Нет, причину лучше не называть, думать о подобном он себе давно запретил.

– Может, пойдемте? – ласково предлагает Гайдн. – Проедемся до центра. Выпьем шоколада.

Людвиг кивает и даже уверяет, что будет рад, хотя ни пить, ни есть не хочет. Тошно, ежи возятся в желудке, перед глазами плывет. Но отказывать нехорошо: в конце концов, на карете Гайдна они сюда прибыли; Гайдн, не колеблясь, принял странное приглашение; по пути он не бросил ни упрека, ни остроты, ни тени справедливого «Я же говорил». Людвиг мог бы объяснить это милосердие давней виной за скомканное ученичество, за скверные ссоры и придирки, но понимает: это будет не вся правда.

– Да. Я… скучаю по нашим вечерам.

Он немного врет. Хотя… сейчас он не уверен в этом. Он больше не уверен ни в чем.

Они идут к карете по мшистой, влажной земле. Все это время Людвиг молчит.

Какими же хлипкими оказались его «героические» иллюзии. Симфония ведь спасла его; к возвращению в Вену ему, пусть не добившемуся медицинских улучшений, отчего-то казалось, что жизнь идет на лад. Может, оттого, что были концерты и заказы, и от теплого приема в городе, и от радости воссоединения с теми учениками, которые не нашли себе в отсутствие Людвига других наставников. За них он уцепился особо: понимал, что скоро недуг лишит его возможности кого-то учить, и старался успеть дать побольше. Тем временем героика летела и наконец была завершена. Не все поняли ее, зато некоторых она привела в восторг, особенно вторая часть – траурный марш, где могилы солдат то хлестала буря, то целовало солнце. Мечтая, раз за разом Людвиг представлял, как примет ее вдохновитель. Какой он? Что скажет? Увы, Людвиг повторял собственную историю 1787 года, повторял и более поздние – но даже не замечал. Ведь масштаб личности был другой, масштаб творимых ею событий – тоже, и его не могло, не могло ждать разочарование. Так?

Он готов был потратить любые средства, чтобы партитура попала к Бонапарту. Он сделал немыслимое – отказался от печатной копии, пошел дальше: тщательно, совсем не как писал обычно, вывел в финальном подарочном экземпляре каждую ноту. Он написал заветное имя наверху титульного листа, а свое сиротливо приписал мелкими буквами внизу. Казалось, он поступает верно и однажды – в новом свободном мире – все это поймут.

А потом монета упала. И Людвиг увидел, что две ее стороны всегда были одинаковы.

Людвиг думает о монете все время, пока карета добирается до города. Гайдн не нарушает тишину; поглядывая на него, Людвиг видит опущенную голову, блеклый взгляд, длинную тень от носа, нависающего над губой. Из-за ненастья Гайдн зажег фонарик в салоне, и тень густая, будто вечерняя.

– Что теперь будет? – полушепотом, скорее в пустоту, спрашивает Людвиг и сам пугается своего голоса – голоса ребенка, готового спрятаться под кровать, но никак не гениального и могучего льва, коим мнят его в последние годы.

– Я бы молился… что ничего, – с явным усилием отвечает Гайдн.

Он не уточнил, что Людвиг имеет в виду, оба знают: каждому императору нужна империя. И эта империя должна расти.

– Как хорошо, что ван Свитен не дожил до этого, он был бы разочарован куда горше, – говорит Людвиг, просто чтобы сместить разговор хоть на что-то менее гнетущее, но тут же видит в глазах Гайдна острый, беспокойный блеск. – Что?

– Забыл! – Он начинает шарить по карманам, цокая языком так, будто потерял что-то крайне важное. – Людвиг, барон ведь просил кое-что вам передать. Говорил, вы поймете и окажете ему некую услугу. Если это подарок, то странный, но…

Найденная вещь наконец ложится Людвигу в ладонь. Это медальон с портретом юного священника, тот самый, в тонкой серебряной окантовке. Легонько сжав его, Людвиг устало прикрывает глаза: его снова настегают гейлигенштадтские мысли об отце, а потом и другие – о Джульетте. Она подарила ему похожую вещицу, пусть с другим смыслом. Маленькие медальоны будто созданы хранить любовь и дружбу.

– Мальчик мой?

– Да. – Людвиг открывает глаза, натянуто улыбается и прячет медальон уже в свой карман. – Да, я… знаю, что с этим делать. И… – он медлит, – сделал бы сейчас. Похоже, все и так немного затянулось, ведь мы столько с вами не встречались.

Ван Свитен умер год назад – когда Людвиг был слишком изранен невзгодами, чтобы помнить о нем. Позже, говоря с Каспаром – одним из тех, кто застал последние дни ослабевшего барона, – Людвиг не раз чувствовал угрызения совести за свое утопание в хандре, за то, что даже застала его печальная новость не в столице. Наверное, ван Свитен хотел увидеть его напоследок, но, как натура воистину гордая, не послал записки. Обижался ли он на ветреность давнего протеже? В какой-то момент Людвиг малодушно решил просто не задумываться об этом, ведь ничего, так или иначе, не поправишь. Барон умирал не один: его провожали многие, в том числе Гайдн, с которым в последние годы они много работали. «Закат» 1794 года ведь оказался не закатом: турне вернуло Гайдну силы. Его последним, написанным как раз на либретто барона ораториям – тонким и в то же время грозным, пронзенным неизъяснимым, нежным ужасом перед величием вселенной, – Людвиг почти завидовал, особенно в дурные минуты. Новый Гайдн не боялся сумеречных красок – и потому воспринимался уже как могучий, свежий соперник, а не как догорающая, пусть ослепительно, зарница. Когда ученик побеждает учителя, это естественно, но когда учитель возвращается с таким реваншем… о, это сложно принять. Но годы все же брали свое. Зарница гасла. И в том числе поэтому сегодня Людвиг потянулся к ней, боясь опять не успеть.

– Так что вам нужно с этим сделать? – В тоне Гайдна сквозит почти мальчишеское любопытство, и Людвиг решает не утаивать совсем все.

– Вернуть настоящему хозяину. С которым они были… немного в ссоре.

– А почему это доверено вам? – не отстает учитель, и Людвиг все же отводит глаза.

«Я как никто знаю, что такое ссориться с мертвецами». Этого говорить не нужно. Гайдн, впрочем, продолжает сам:

– Понимаю. Вы были для него, знаете ли, особенным, и не только из-за таланта. Он, кажется, всегда тянулся к какой-то вашей светлой стороне.

Людвиг изумлен – так, что просто не может не фыркнуть и не подначить Гайдна вопреки его сединам:

– Да-а? К той, которая не пляшет голой в аду каждый божий день? Она есть?

Гайдн смеется, но по взгляду видно: ему неловко. Он наверняка вспомнил все ремарки в адрес Людвиговых сочинений и в очередной раз осознал, как видятся они сейчас, в свете его собственных новых работ. В «Хаосе» из «Сотворения мира», в некоторых «зимних» фрагментах «Времен года» можно уловить рев, смех, рык взбунтовавшегося ученика. Гайдн не говорит этого вслух, но не пытается и отрицать.

– Еж, воистину еж. – Тут он кидает задумчивый взгляд в окно, где уже мелькают нахохленные, сонные здания центра. Щурится. – Так где вас высадить? Что-то подсказывает мне, в кофейню вы не пойдете.

– Не пойду. – Людвиг благодарно кивает, припоминает и просит: – У Святого Августина, пожалуйста.

Гайдн высовывается в окно, отдает распоряжения кучеру и снова замолкает. Они с Людвигом не говорят и почти не глядят друг на друга весь остаток дороги, но, когда карета, продребезжав по камням, останавливается, старый учитель все же не дает уйти сразу – удерживает своего нерадивого ежа за рукав и заглядывает ему в глаза.

– Берегите душу. – Людвиг замирает. Таким было первое гайдновское напутствие много лет назад, в заснеженном Бонне. Почему снова, почему сейчас? – У меня странное чувство, что скоро это станет особенно важным.

Людвиг кивает, пожимает сухую теплую руку и скорее выбирается в промозглое ненастье. Карета трогается с места. Под цокот лошадиных копыт Людвиг перебегает площадь, добирается до белого башенного силуэта и, ежась от ветра, входит внутрь.

Уже вечер, пахнет сладко и тревожно – ладаном, деревом, воском и книгами. Людей нет, и, медленно идя вперед, Людвиг явственно слышит собственные шаги – дрожащий гром в прохладном воздухе. Ему всегда нравилась эта простая, строгая, лишенная витражей и будто пронизанная солнцем церковь. Сейчас света мало, полумрак сгущается, будто желая помочь. Впрочем, вряд ли то, что собирается сделать Людвиг, действительно предосудительно; это кажется… верным. Что-то зовет его, почти толкает; он испугался бы, если бы не привык слушать такие голоса и подчиняться таким тычкам. Миновав притвор, он спешит свернуть меж двумя рядами скамей, чтобы попасть в нужное место. Деревянные святые, высящиеся на алтарных украшениях и колоннах, провожают его взглядами.

Это говорил сам ван Свитен: у отца нет могилы «как у смертных», он похоронен «как король, коим не являлся». Императрица слишком его любила, чтобы отдать земле, – и отдала камню в часовне Святого Георгия. Услышав об этом впервые, Людвиг не удивился, но теперь, переступив порог просторного, прошитого серебряным сумраком помещения, и правда задумался. Окна здесь высокие, стрельчатые и украшены искусной резьбой – хрупкими соцветиями роз и лилий; фрески выписаны так, словно святые готовы шагнуть в прохладную тишину, а скульптуры белее сахара, точенее живых ликов. Все напоминает: простых мертвецов здесь нет. В сердце часовни высится саркофаг императора Леопольда,