«Я не выбирала… мир полон созданий… не все они видят друг друга…»
– Со мной словно ходит рука об руку она – Смерть, – медленно продолжает Сальери, и Людвиг опять всматривается в его глаза. – Ходит долго, но никогда не касается. Подумайте, вспомните кого угодно. Что угодно. Но не меня, понимаете, не меня… – Дрогнув, его губы сжимаются. Он жмурится и выдыхает тише, с сильным акцентом: – Почему? Почему не меня? И вот каждый раз, видя, как кто-то близкий страдает, или вспоминая умерших, я…
Людвиг молчит, не в силах ответить, да и не уверен, что ответ нужен. «Ошибаетесь»? «Это все не так»? Пробирает ознобом, во рту пересыхает, а думает он о них – о важных для Сальери жизнях, так ярко горевших на холодном венском небосклоне и так быстро угасших. Фрау Реза, Алоис, несколько младших девочек, опекун-наставник – Гассман, кажется? – Глюк, Иосиф и Великий Амадеус. И… видимо, он, Людвиг, еще живой. Не наслушавшись ли его страдальческих воплей, Сальери в очередной раз схватился за нож в Рождество?
– Я говорю ей: «Вот кровь, но не приближайся, не приближайся!» – Сальери потирает болезненно горящие глаза; сверкает серебром львиная голова. Все еще носит… Повернув перстень раз, другой и оставив печаткой внутрь, тускло продолжает: – И вот, смотрите, к чему мы пришли. Смерть несу и я сам. Мы в «Тараре», Людвиг, в каком-то диком «Тараре», где нет героя, который бы нас спас, но где каждый день кто-то умирает. И это в том числе моя…
– Нет! – выдыхает Людвиг сипло, едва поборов порыв опять схватить его за руку. Сдерживается, просто сжимает плечи. – Нет, нет, это не так, а то, что эти глупцы творили революцию именем вашей оперы…
– Глупцы, – с горькой улыбкой повторяет Сальери. Его руки касаются плеч Людвига в ответ. – Как вы выросли, мой друг.
– Как горько слышать это в тридцать семь, если бы вы знали, – отзывается он и закрывает глаза.
Сколь долго, отчаянно он завидовал Сальери – его изумительной способности распрямляться после ударов. Смерть, предательство, любая оплеуха судьбы – и вот он уже снова кого-то учит, помогает найти признание, устраивает очередное благотворительное мероприятие. В том же Гейлигенштадте, после всего-то любовной неудачи, хандря и не делая ровным счетом ничего полезного, Людвиг захлебывался в этой зависти. Он наивно считал львиную жизнестойкость учителя изумительным чародейским свойством его натуры, считал, что подобный внутренний свет – штучный, раздаваемый по особым небесным спискам дар. Но к дару прилагалось что-то пагубное. Смерть… как могла бы выглядеть ходящая рядом Смерть? Как выдержать ее страшную дружбу? «Я буду танцевать с тобой, пока ты не умрешь». Жаль… как жаль, что ответ он находит лишь один, хлипкий и наивный.
– Она не касается вас, – решившись и открыв глаза, начинает он, – потому что мудра. Не смеет. Вы еще нужны миру. Особенно. Особенно, понимаете?
Сальери не отводит взгляда, но его глаза кажутся пустыми и непривычно темными.
– Зачем я буду нужен ему, если останусь один? Я едва справляюсь уже сейчас.
По новой бросает в дрожь. Людвиг стискивает зубы, чтобы не возопить: «Если не справляетесь вы, то остальные и вовсе обречены!» – но преодолевает себя и слабо улыбается:
– Такого не случится, клянусь. Один друг у вас будет всегда. Не бог весть какой, но да.
Они так и стоят, держа друг друга за плечи. Тепло чужих ладоней Людвиг чувствует словно всей кровью; собственные замерзшие руки, наоборот, кажутся ледяными. Наверняка их хочется сбросить, но Сальери не сбрасывает. Смотрит в лицо долго и пристально, а потом одной ладонью осторожно, как маленькому, поправляет Людвигу волосы. В том месте, где на прошлой неделе проступила первая седина.
– Спасибо. Но прошу, Людвиг. Переживите меня.
Он не может обещать, но обещает – будто не запутался уже в своих недугах, будто его жизнь не может оборвать штыком первый попавшийся пьяный офицер. Он не решается обнять Сальери, медленно отступает – и, ища, где спрятать взгляд, опять утыкается им в крышку фортепиано.
– Кстати, – он просто пытается перевести тему на что-то, от чего будет меньше щемить в груди, – вы играли Моцарта чудесно. Обидно, что вы не любите преподавать фортепиано, большая потеря.
Сальери вздыхает, опять начинает крутить на пальце серебряного льва.
– Я всегда играю его, когда рядом никого, а вокруг сгущаются сумерки. Так… светлее.
– Вам его не хватает. – Однажды Людвиг уже сказал это и пожалел, жалеет и теперь, слыша новый вздох, более глухой и затрудненный.
– Еще одно мое «простите», Людвиг. – Глаза Сальери опять болезненно вспыхивают. – Я ведь тоже виноват в его смерти. Я всегда был там, где хотел быть он. Я не помогал ему так, как мог бы, будь он, например, моим учеником. Я давал ему биться одному, верил, что он победит просто потому, что он этого заслуживал, но… для нашего мира он был хрупок. Мы все были его ядом, мы дали ему умереть, а теперь играем его музыку, будто это его воскресит.
– Воскрешает в некотором смысле, – мягко возражает Людвиг. – И сами понимаете, вряд ли он был из тех, кому нужна помощь соперников.
– Соперников, – тихо повторяет Сальери. – А впрочем, я ведь и сам вам это говорил. Да, он был тот еще гордец, просто с расстояния лет думать об этом все тяжелее.
Людвиг с горечью кивает.
– Знаю, у вас все было сложно; на примере брата – знаю. В том числе поэтому и избегаю друзей-музыкантов.
– А меня? – все так же негромко, тепло переспрашивает Сальери, и во взгляде его Людвиг читает то ли жалость, то ли надежду.
– А вы все знаете и сами! – выпаливает он, не желая по новой впадать в мальчишескую сентиментальность. – И слушайте вот еще что. – Кулаки сжимаются, голос срывается, но в конце концов удается сделать его почти рыком: – Кому бы вы там ни отдавали кровь, не нужно делать это за мое здравие, хорошо? Молитесь, просто молитесь, мне более чем довольно. Крови и так льется многовато.
– Хорошо. – Сальери не перебивает. В глазах его проступает вдруг вина. – Боже, Людвиг. А ведь вы правы. Не зря даже ван Свитен звал вас порой святым существом.
– Чего? – От удивления даже переспрашивает он просторечно, округляет глаза, а потом неловко шутит: – Изумительно! Для Гайдна я был помесью ежа и Сатаны, а для него, значит…
– Да, я случайно слышал об этом в Хофбурге, – смеясь, подтверждает Сальери, но глаза остаются серьезными. – Удивился. К дискуссии не присоединился.
«А что бы вы сказали, если бы…» – рвется с языка, но Людвиг сдерживается. Нет, нет, хватит, откровенности меж ними и так слишком много. Он молчит, отрешенно слушая ночь и не без удивления убеждаясь: с момента, как он шагнул в кабинет, глухота присмирела. Да, у него еще бывают минуты и часы нормального слуха, но чтобы такого чистого…
– Людвиг. – Сальери вырывает его из мыслей, опять смотрит встревоженно. – Я совсем свел вас с ума и даже не спросил, зачем вы здесь.
– Я… – Он запинается. Сам ведь не знает. – Да так. Можно сказать, бессонница.
– Ваша квартира-то в порядке? – допытывается Сальери. – Может, вам нужны деньги? Или хотите пожить тут? Тут бывают разные гости, но…
– Не волнуйтесь, продержусь, – уверяет он, напуская на себя самый бодрый вид. – Все в порядке. Я даже работаю над заказом, музыка для пьесы Гете, не поверите, там свергают владычество оккупантов!
– Любимый поэт и бальзам на душу, да? – Сальери улыбается. – Это хорошо.
Людвиг кивает, но улыбаться тяжело. О чем они, о чем? Правильнее увещевать Сальери дальше, твердить: «Забудьте о крови, забудьте о Смерти, она бы не пришла к вам во плоти, она выбрала бы кого-то другого, с сердцем более темным». И он готов это выпалить, но вдруг видит у Сальери за спиной Безымянную – в черной одежде, в маковом венце. Она медленно проходит кабинет и встает у двери, не сводя с Людвига странного требовательного взгляда. Она обеспокоена. Но чем?
– Я непременно хочу услышать эту музыку, Людвиг, – снова заговаривает Сальери, потрепав его по плечу. – Может, что-то сыграете сейчас? Не хотите заночевать у меня? Французы тут всюду, поздно возвращаться опасно.
Безымянная кивает, явно подсказывая ответ. Людвиг думает согласиться, он здорово устал, да и присмотреть за Сальери сегодня стоит.
– Я… – начинает он.
Что-то екает внутри, и «с радостью» не срывается с губ. Резко, будто налетев вихрем, оживают чертовы голоса в голове и в унисон визжат: «Поспеши, поспеши отсюда, нечего!» Он даже не понимает, что это, тревога, неловкость или смутное воспоминание о недоделанном домашнем деле? Недописанном письме, незапертой двери или, может…
– Нет. – Безымянная хмурит брови. – Нет, но я вас еще навещу. А сейчас мне пора.
Небо за окном чернильно-черное. По нему словно рассыпан жемчуг, но надвинулось оно слишком близко. Вихрь продолжает что-то выть в голове.
– Проводить вас? – предлагает Сальери. – Дать карету?
– Не нужно, я не боюсь оккупантов! – Непонятный узел в груди стягивается лишь туже, и, борясь с ним, Людвиг опять начинает пустую браваду. – Я гуляю вечерами довольно часто, и ничего! У них, кстати, сносная дисциплина, есть вполне воспитанные твар… люди.
Он вопросительно вглядывается в зеленые глаза Безымянной, но та, отступив спиной вперед, проходит сквозь дверь или, может, растворяется в пустоте. Ни слова, ни жеста. Да что это было? Она выглядела напуганной. И, кажется, сердилась.
– Пойдемте хоть до крыльца, – зовет Сальери, и Людвиг слушается.
На первом этаже, в холле, возле пустой вазы, ветте снова приветствует Людвига тяжелым нервным взглядом. Тихо подступает. Берет под локоть. Сальери открывает дверь, выпускает их и, пожимая на прощание руку Людвига, с грустью говорит:
– Все же лучше бы вы уехали, слишком у вас горячая голова. Может, как ваш младший…
– Нет, – отрезает Людвиг почти злобно, зубы опять приходится сжать. Одно упоминание Николауса, покинувшего Вену еще год назад и, разумеется, не вернувшегося сейчас, по многим причинам обжигает. – Нет, герр Сальери, представить боюсь, что было бы, окажись я… в обстоятельствах Нико. А вы? – Тему нужно скорее закрыть, и ради этого он все же задает терзающий его вопрос: – Почему остаетесь вы? Город в руинах, люди в руинах…