Письма к Безымянной — страница 71 из 102

– А разве здесь руин больше, чем в прочих местах? – вздыхает Сальери. – Они сейчас везде одинаковы. Нужно беречь свои.

Снова становится холоднее. Жестокие слова… но Людвиг кивает. Сальери, сжимавший его ладонь все это время, наконец ее отпускает и, понизив голос так, словно знает о белокурой женщине рядом или о других лишних ушах, говорит:

– Спасибо, Людвиг. Вы пришли очень вовремя.

– Но ведь к моему приходу вы уже… – слово подбирается с трудом, – прекратили.

– И все же. Ничего так не возвращает к жизни, как… – Сальери на миг отводит глаза. – Неважно. Слишком сентиментально; видимо, я безнадежно старею. Доброй ночи.

– Доброй.

Безымянная, все такая же напряженная, тянет его за рукав, на мостовую. Может, она замерзла, если способна замерзать; может, устала за непростой день где-то среди стрельбы и смерти, может, даже соскучилась. Людвиг безропотно подчиняется, но его окликают снова.

– Кстати, друг мой. – Он оборачивается. Сальери стоит на прежнем месте и глядит уже иначе, немного смущенно. – Не сочтите за дерзость или фамильярность, но скажите… вы счастливы в любви? Эта сторона вашей жизни всегда в тени, и я порой беспокоюсь, ну а сейчас особенно…

«Людвиг, нам пора», – шепот ветте похож на порыв ветра. А Людвиг опять чувствует, что краснеет, опять мечтает куда-нибудь провалиться, сразу по двум причинам: спрашивает тот, перед кем он неизменно робеет, а отвечать придется в присутствии той, которая…

– Я один, герр Сальери, – удается выдавить ему. – У меня были увлечения, оставившие самые светлые воспоминания, я даже хотел жениться, как вы помните, но…

Но.

– Возможно, и со мной кто-то ходит рука об руку, – тихо прибавляет он. Дрожит ладонь, вцепившаяся ему в локоть. – Я бы сказал так. И этим кем-то я очень дорожу. Я… мы не пропадем и сейчас.

Он уверен: над ним посмеются, пусть мягко, подметят, что в чем-то он все же не повзрослел. Но Сальери слабо улыбается и делает мягкий шаг назад. Открывая дверь и кивая, говорит:

– Тогда напишите для этого кого-то музыку. Какой еще не писали. Времена темные, но вы правы, все это намного вернее, чем отдавать кровь. До встречи.

Когда он уходит, Людвиг поднимает голову к небу. Оно все более чернильно-жемчужное, но необъяснимо пугает, как обугленный церковный купол. Потом он переводит взгляд на свою ветте, готовый заискивающе поинтересоваться: «Что думаешь о моих словах?» Не успевает.

– «Ничего так не возвращает к жизни, как если о тебе вспоминает дорогое существо». Он хотел сказать это.

Людвиг не отвечает, но в груди теплеет. Лица касается прохладный ветер, и мысли о Сальери сменяются – вернее, продолжаются – другими.

«Напишите для этого кого-то музыку».

Имя молодой женщины, держащей его под руку, Людвиг не угадывал более семи лет. Она все равно исчезает снова и снова, но так ему легче. И все же… не произнося имен, он хранит в голове одно. Оно крутится в снах, оно уже выведено на титульном листе странной вещицы, которую Людвиг никому не показывает. Он надеется сохранить тайну, пока…

…Пока не будет уверен. Только бы ветте ничего не узнала заранее. А ныне пусть верит, что он отступился, пусть думает, что Джульетта – а за ней овдовевшая Жозефина, и Тереза, и несколько певиц занимали и еще займут его мысли, находили или найдут рано или поздно настоящий путь в его сердце. Жозефине, например, это почти удалось: попытки Людвига утешить ее после смерти Дейма переросли в теплую дружбу, дружба затянулась и увенчалась целой серией нежных писем. Две вещи сгубили ее: во-первых, в письмах Людвиг порой забывался и писал «Она» вместо «ты», воображая иного адресата, а во-вторых, в 1805 году Жозефина оказалась в числе тех, кто просто сбежал из Вены и долго не выходил на связь, будто пытаясь спрятаться от войны. После ее возвращения общение продолжилось, но холоднее, было для Людвига уже будто… замаранным.

– Пойдем домой скорее. – Безымянная вдруг совсем как ребенок дергает его за руку, заставив едва ли не подскочить. – Пойдем, ты и так сильно задержался, Людвиг!

Вдалеке что-то хлопает. Взрыв? Нет, непохоже, слишком тихо. Безымянная ахает, дергает руку резче, ругается сквозь зубы, и все это тоже совсем ей несвойственно.

– Неужели боишься? – Людвиг послушно делает несколько шагов вперед, но то ли от тайной тревоги, то ли, наоборот, от легкой эйфории в нем опять просыпается мальчишка. – Да что ты? Они тебя не видят. Не тебя будут бить, если что, а я уж как-нибудь…

– Людвиг! – повторяет она не с раздражением, с отчаянием, бегло глянув через плечо, но продолжить не успевает.

С параллельной улицы доносится быстрая французская речь, почти сразу – шаги. Сердце падает в желудок; прохладная ладонь в ладони Людвига становится вдруг обжигающей, вновь дергает – и он несется по мостовой, к ближайшему дому. Крыльцо украшено громадными безвкусными колоннами, можно затаиться на покрытых щебнем ступенях. Запыхавшись, Людвиг садится на корточки и прижимается щекой к мрамору, ладони унизительно потеют. Черт знает, кто там болтал, наверняка солдатня просто возвращается из кабака, вот только…

Речь была яростной. Потому и обратила в бегство. Позорно, но разумно.

Безымянная рядом, стоит на виду, прижимает палец к губам. Ничего не говорит, но в глазах – сумеречная зеленая гроза. Людвига чем-то пугает и ее силуэт тоже, он вжимается в колонну сильнее и заставляет себя дышать пореже. Ну же, давай. Ты пробежал не так много, а вот если бежать придется дальше…

– К стене?

– Да, пошли.

Приблизившиеся голоса доносятся как сквозь подушку, но понять их можно. Шаги же – выверенные, быстрые, твердые – вовсе грохочут. Людвиг морщится, потирает занывшие уши, но только собирается зажмуриться, как солдаты появляются из-за поворота – и он цепенеет от нового приступа дурноты, впивается в колонну пальцами.

– Ну! Шевелись.

Офицеров в бело-синей форме трое, красные нашивки и воротники кажутся в ночи ярче. Двое молодых мужчин ведут третьего, заломив ему руки. У последнего белокурые волосы, лунно-бледные запястья, пол-лица в крови, а черты неестественно, ажурно тонкие. Да мужчина ли это? Чем больше Людвиг вглядывается, тем сильнее сомневается.

Он – она? – дергается, выплевывает ругательство, и ее бьют в ребра. Дальше она идет, согнувшись, но нескольких мгновений, пока звездный свет выхватывал обращенное к конвою лицо, Людвигу хватило, чтобы не только утвердиться в догадке, но и вспомнить. Он видел ее однажды. Это «грабенская нимфа», которой беззастенчиво восхищался Каспар много лет назад. Она сейчас коротко острижена, грудь чем-то перемотана, одежда далека от трактирных платьев. Но хрупкую женщину невозможно не узнать, невозможно и не поддаться жуткой иллюзии. Когда конвой проходит, Людвиг поворачивает голову вправо, лишь бы убедиться: Безымянная на месте, стоит, сияя серебром. Это не ее ведут туда, откуда, как все в Вене знают, не возвращаются.

– Стоило все же показать его величеству, кто рвался убить его сегодня, – доносится уже издали. На это отвечают смехом:

– Ради бога, Жан, зачем ей такая честь? Девок много, убийц и подавно, а император один, и сегодня он, говорят, не в духе!

Тук-тук, тук-тук. Шаги звучат еще долго, гулко и беспощадно возвращаясь к Людвигу. Расстрельные шаги, шаги тех, кто все решил сам и кого ждет лишь похвала. В оккупации не угадаешь, чем обернется для тебя диверсия независимо от тяжести: возможно, просто изобьют; возможно, бросят в тюрьму; возможно, сам Бонапарт, забавляясь, помилует тебя за «мужество и верность родине». А возможно, ты встретишь рассвет мертвым, в наспех зарытой яме. Почему женщине досталась эта участь? Скорее всего, она была груба и не выдала других повстанцев. Пытали ли ее? Людвиг дрожит. Все-таки жмурится, прикрывает на несколько мгновений и уши, но почти сразу – это словно вспышка – вскакивает. Делает из-за колонны шаг, стараясь не шуметь. Вслушивается. Шаги и голоса еще различимы.

Безымянная тихо подступает к нему. Взгляд полон странной, незнакомой, обреченной мольбы. Она ни о чем не спрашивает, но он медленно качает головой.

– Нет… – Вспышка жжется. Но почему-то больше ему совсем не страшно. – Нет, домой я не пойду.

Он покидает тень и прибавляет шагу. Только бы Сальери не наблюдал происходящее из окна и не вмешался. Только бы солдаты не обернулись – впрочем, их сапоги грохочут, а пленница сыплет проклятьями. Что ей остается? Закричит – не спасут. Даже не посмотрят в сторону солдата, которого тащат куда-то свои же. И как же… немыслимо. Кого поймали за попыткой подобраться – попасть в караул? – к самому Наполеону? Леонору. Леонору, надевшую мужской костюм, когда мужчины сражаться уже не смогли; ту самую Леонору, в чей образ Людвиг вдохнул музыку четыре года назад и чью борьбу все те же французы осмеяли в полупустом театре.

Нет. Больше они этого не сделают.

– Людвиг! – зовет Безымянная. Она спешит следом, и маки в ее волосах словно горят. Нет, не словно. Кончики лепестков вспыхнули рыжим. – Не надо!

– Это нельзя так оставлять, – выдыхает Людвиг, боясь, правда, дольше смотреть на свою спутницу, боясь увидеть в ее глазах приговор «Поздно». И он отворачивается и глядит только вперед, и гонится за голосами и громом, нагоняя и слыша все лучше, не зная, что делать, но…

– Как ты ее спасешь? – читает мысли Безымянная, а он, сжав зубы, уже почти бежит. Ей приходится бежать следом. – Людвиг! Прошу!

– Не знаю! – Удивительно, но ему все еще не страшно. – Не знаю, но попытаюсь. Ты можешь не…

– Людвиг, – тихо обрывает она, и горячая ладонь сжимает запястье снова. – Неправильно, нет. Это ты мог не идти.

Он не успевает ответить: в следующую секунду они уже не бегут – почти летят. Десятки раз он видел, как двигается ветте: ходит и танцует, кружится и даже падает в бездну, но никогда не видел, как может она мчаться, не касаясь стопами земли. Расшитые жемчугом черные туфельки ее не стучат по камням, дома расплываются в мрачные полосы, а ветер – холодный ночной страж – запускает в волосы пальцы, строго тянет за одежду: «Стой, стой!» Нет. «Стойте, стойте!» Ведь Людвиг не разжал пальцев, не отстал. Удивительный, безумный бег-полет теперь неотрывен от его собственного существа.