– Рене, умоляю. – Вновь в глазах Бонапарта проступает хоть что-то кроме усталости и скуки – брезгливое, но все же умиление. – Оставь мертвым их добро. Побывай ты со мной в Египте – думал бы лучше… пойдем, повторяю тебе.
Он прячет руки в карманы, как-то весь горбится – и сам идет вдоль ручья прочь. Он не спешит, движется бесшумно и – почти как Безымянная, как ее товарищи – смело заглядывает мертвым в лица, склоняется над некоторыми, делает вовсе странное, поправляя им одежду или укладывая удобнее отдельные, совсем придавленные другими тела. Шинель пачкается кровью. Он не замечает.
Адъютант, все так же сидя возле Людвига, провожает своего императора глазами. Пора вскочить, пора бежать, чтобы не отстать, пора поторопиться, если не хочешь наткнуться на очередную улыбку, коей обычно поощряют не слишком умных, но отчего-то дорогих сердцу домашних любимцев…
Внимательно оглядевшись, Рене приподнимается. И двумя быстрыми движениями срывает звезды с шей мертвецов.
В миг, когда лопается вторая цепочка, у Людвига оглушительно звенит в ушах.
Он просыпается с ощущением, что его душат, – и, хрипя, дергается как подброшенный. Прохладные руки тут же обхватывают плечи, ласково удерживают и опускают назад, на подушки. Удушье уходит.
– Тише, Людвиг, тише. Ты должен отдыхать.
Он разбирает только последние два слова, остальное восстанавливает по смыслу. Послушно замирает, затем открывает глаза, в которые тут же бьет желтый утренний свет. Безымянная сидит над ним, совсем как ночами в Гейлигенштадте. Бледная, в черном, без венца, она глядит с тревогой, с нежностью, с надеждой и нетерпением сразу, будто ждет, что ей что-то объяснят.
– Мой ангел, мой дорогой друг, – только и говорит Людвиг, ни на что больше не находя сил. Он будто опустошен. – Поцелуй меня, прошу.
И она целует, сама целует его в щеку, окутав волнами волос. Это было спасением, всегда, но сейчас они пахнут не клевером – маковым цветом и гарью. Запах дурманит, тревожит, и невольно Людвиг отстраняется первым, сам, вжимаясь в подушку. Стоит вдохнуть тяжелый сладкий флер – и в памяти оживает все разом: и немыслимое сновидение с побоищем, и то, что ему предшествовало, – пленница, погоня, обращение в…
Людвиг выпрастывает из-под одеяла затрясшиеся руки, жадно осматривает и выдыхает: ни когтей, ни чешуи. Больше не печет в груди и животе, утихла кровь, нет даже головокружения – он, пожалуй, неплохо себя чувствует, лучше с каждой секундой. Может, от поцелуя, а может…
– Как ты? – По дрогнувшему голосу понятно: ей не до смеха. Она гладит Людвига по щеке, по плечу, а в глазах – вопросы, много, почти все Людвиг даже может угадать. Но отвечать по-прежнему не решается.
– Лучше, чем думал, – только и отзывается он, проводя левой рукой по волосам – сальным, липким, полным… пепла? – Как хорошо, что добрался сюда.
– Хорошо. – Она кивает, снова вдруг склоняется ближе и, не смея больше целовать, шепчет почти в самые губы: – Ты невероятно сильный. Рыцарь Людвиг. Я всегда знала.
Как волнующе было бы видеть ее вот так еще вчера, как сложно было бы это выдержать, не позволив себе ничего лишнего, – и какая пустота внутри теперь. Что же он все-таки сделал? Что сделал, после того как… неужели он…
– Рыцарь, да все никак не достану тебя из-под костей, – грустно отзывается Людвиг, и меж ними повисает недолгое молчание.
– И не нужно, – наконец нарушает его Безымянная. – Я люблю тебя не за это.
– Любишь? – Она произнесла это так просто, буднично, что в пустоте пробивается вовсе не радость, а почти обида: любит, да… не так. Безымянная выпрямляется вмиг, обращает на него изменившийся, ставший острым и усталым взгляд.
– Опять ты…
– Любишь? – тихо повторяет он, но тут же оказывается обезоружен.
– Мои чувства – зеркало твоих, Людвиг, не больше и не меньше. – Ее голос холоднее речной воды. – Но знаешь, мне было бы тоже интересно узнать, за что любишь меня ты.
Это молчание еще дольше, еще тяжелее, еще… злее. Людвиг глядит на свою ветте снизу вверх, глядит, а сердце, вместо того чтобы в нетерпении колотиться о ребра, трусливо и стремительно ухает в желудок, подняв волны желчи. «За что?» Почему она спрашивает сейчас? Почему в это дикое утро, почему непонятно где – впрочем, понятно, вроде в гостевой спальне Сальери? Почему, почему ей было плевать, пока он мечтал ползать у нее в ногах, обнажая душу; почему она решила дождаться войны, когда весь мир превратится в клетку с пропитанными ядом прутьями? И почему все нежные ответы забылись, а остался всего один?
– Зеркало… – повторяет он, медленно привставая на локте. – Зеркало? Ну так посмотрись.
Она не шевелится, когда он садится, не шевелится, когда ладони касаются ее лица. Она делает лишь то, что он шепнул ей, смотрит – а он смотрит на нее, пытаясь понять самое страшное: он ли? Отчего ему так пусто? Что она сделала с ним вчера, что за пламя вырвалось из его рта, а потом… Он закрывает глаза.
Потом он летал. Жег траву и метавшиеся по ней фигурки, с которыми неизвестно что стало, но они кричали. Возвратился на руины, едва не задохнулся от боли, а в следующий миг уже бежал – бежал что есть сил. Кажется, Сальери втащил его в дом на себе; кажется, отмывал его руки, задавая бесконечные отчаянные вопросы на итальянском, из которых запомнился один: «Вы убили кого-то? Убили?», – а он только улыбался, не открывая глаз, и напевал:
«Встанем с колен, дело пойдет, к черту отправим тот проклятый род».
В полубреду он не помнил, что с этой песней французы убивали королевскую семью. В полубреду ему было все равно. Ему все равно и сейчас, на все – от этой песни до вопроса, почему испуганные оккупанты и не менее испуганные венцы не ломятся в дом в поисках дракона. Пусть приходят. Пусть найдут.
– Людвиг, – снова зовет Безымянная дрожащим голосом, из черной глубины. – Людвиг, о нет…
Да. У него один ответ для нее, единственный важный, единственный, который может еще что-то исправить. Например, не дать сбыться ужасному сну.
– Дай мне стать чудовищем, – шепчет он. – Дай сделать это снова.
И, подавшись вперед, впивается губами в ее губы.
Он представлял это много раз, представлял как угодно, но не так – не со вскриком, который он заглушит, не со вкусом пепла, который ощутит в первый же миг. Но какие нежные у нее губы, какое жаркое дыхание, вопреки холодным пальцам, как она застыла, растерялась – и не противится, когда он обхватывает ее одной рукой за плечи, другой за пояс, притягивая вплотную. Она легка и хрупка, она не может и шевельнуться из-за того, как настойчивы эти объятия, как требовательны кусачие, глубокие поцелуи. И она все-таки целует его в ответ, целует не сразу, но спустя несколько мгновений – когда, подняв одну руку, он зарывается пальцами в волосы на ее затылке, когда легко сжимает. И оба клонятся вниз.
– У меня нет одной вещи, за которую я любил бы тебя, – шепчет он в короткую секунду промедления, задыхаясь. – Нет, слышишь, их сотни, но я тебя прошу…
«Дай мне стать чудовищем». Он не повторяет этого, лишь, опустив ее на спину, прижимается губами к шее, грудью к груди.
«Дай сделать это снова». Сжимает запястья, потом пальцы, чувствуя холодное, но крепкое ответное пожатие и жар, которым оно вновь наполняет все тело.
«Только чудовище сможет всех спасти». Прильнув к губам снова, отпускает одну руку, и дрожащие пальцы бегут по корсажу вниз, до мягкой ткани платья на бедрах. Как отчетливо оно шуршит, задираясь. Как нежна кожа, как хочется сжать ее сильнее. Ветте дышит тяжело и быстро, пальцы ее дрожат в пальцах Людвига, в этот миг она как никогда живая, настоящая, смертная… ведь она отдает ему свое таинственное пламя. Отдает, забирая взамен его боль, страх, злость, страсть.
– Умоляю… – От внезапного головокружения он отстраняется, всего на миг, силясь увидеть ее глаза…
Холодные пальцы сжимают горло резко, как невидимое удушье в минуту пробуждения.
– Очнись!
Колдовство рушится. Одним движением Людвиг опрокинут навзничь; больше его не держат, но на шее словно остался ожог. Душит кашель. Комната плывет. Он тянется к коже, щупает ее, ища раны и волдыри, но не находит – а кашель продолжается, отстукивает в ушах, отдается болью в ребрах. Впрочем, больнее всего – не это. Даже сквозь стук слышны беспощадные слова:
– Этого не будет, Людвиг! Не смей даже думать об этом.
Безымянная села, хмуро и холодно вглядывается в него, сжав одной рукой край покрывала. Костяшки пальцев побелели, но это все, что выдает смятение; лицо бледное и полное лишь злости – не смущения, не желания, не тепла. Он молча глядит в ответ, а сердце исподволь наполняется тоже совсем не тем, чем наполнилось бы, случись подобное накануне, – не стыдом, не страхом, не виной. Там лишь гнев. И гнев ревет в отрывистом вопросе:
– О чем ты?
– О вчерашнем, – так же отрывисто бросает она, и он, точно что-то напрочь лишило его рассудка, снова тянется навстречу, шепча:
– А что насчет сегодняшнего?.. – Поцелуи он по-прежнему ощущает всем телом, возбуждение подстегивает ярость. – Тоже нет? Ты не сразу спохватилась.
Он сам не знает, чего хочет, взять ее за руку, провести по скуле или сорваться – и снова поймать, прижать, опрокинуть. Он то полностью собой владеет, то вдруг видит со стороны – и не узнает. Наверное, она тоже. В этот раз, не давшись, она бьет его по щеке, наотмашь, до звона в ушах. Но злость с лица стерлась, там нет и разочарования, только грусть, страх и… снова жалость. Он трет щеку: просто не верит, не в удар, а в то, чем его заслужил. Правда, он ли это? Лицо перед глазами двоится, потом опять плывет.
– Я была неправа, Людвиг, – наконец шепчет она, качая головой. – Я не должна была тебя слушать, но я так боялась, что ты все равно бросишься и погибнешь.
– О чем ты? – выдыхает он, хотя ему все понятно, и от понимания притихает спонтанная буря. Она же спешила увести его домой, вот почему спешила.
– Постарайся забыть это, пожалуйста, забыть навсегда, иначе… – Она запинается, и на губах медленно проступает слабая, пустая улыбка. – Ни ты уже никого не спасешь, ни тебя никто. Рыцарь Людвиг, будь Рыцарем до конца. Пожалуйста.