– Людвиг? – Николаус окликает его снова, уже иным, полным напряжения тоном. – Так я и знал. Что ж. Можешь отыграться на мне, предатель родины на такой случай весьма кстати, правда?
Видно, и он терпел из последних сил. Голос начинает звенеть и дрожать, а Людвиг упрямо не поднимает глаз. Зачем, зачем вообще он согласился встретиться на прощание? Зачем не дал Николаусу просто вернуться домой, зачем затеял это, никакого нормального объяснения ведь не получится?
– Не понимаю, о чем ты, – шепчет он. И смежает веки, ненадолго прячась.
Нико беспощадно прав, но признаться – выше Людвиговых сил. Ему все еще тошно от одного вида брата, от звука его голоса. Иногда он преодолевает это – например, когда оба они, испуганные и опечаленные, склоняются над мечущимся в жару Каспаром. Когда Нико бесплатно и быстро привозит укрепляющие лекарства, когда ободряет Иоганну или опускает ладонь на кудряшки Карла, прося не плакать, ведь «с отцом все обязательно будет хорошо». В другие минуты… в другие минуты Людвиг, вглядываясь Николаусу в лицо, возвращается на три года назад. В тот самый сырой подвал, который всему виной.
Нико решил перебраться в Линц, узнав, что там кто-то продает аптеку. Настоящая мечта – небольшой, но отличный дом с обстановкой, хватало места еще и для жилья. Николаус влюбился, едва его увидев; денег не хватало, но, подумав, он решился влезть в долги. Людвиг, даже при большом желании, не смог бы сделать ему такой подарок, но все же помог: душевный кризис все равно не располагал к тратам на себя. Счастливый брат уехал, с восторгом принялся за дела, быстро поднялся и расплатился с кредиторами, вернул часть средств даже Людвигу, мало рассчитывавшему на такой расклад. Успехи Нико стали одним из немногих светлых пятен во мраке вокруг Людвига, поводом быть хоть немного довольным собой: не такой он и пропащий вне музыки, не такая и черствая бестолочь, раз помог чьей-то мечте. Все шло славно, пока не началась война.
Австрия потеряла Линц вскоре после Вены, брат не уехал. Но положение его было иным: из удобно расположенного города Бонапарт сделал лагерь, туда со всех ближайших театров военных действий свозились раненые французские солдаты. И что Нико? Нико продолжил работать как прежде. Лекарствами и помощью он обеспечивал как австрийцев – местных и пленных – так и солдат врага. Когда Людвиг услышал об этом от приятеля, сумевшего сбежать из Линца и примкнуть к сопротивлению, то сперва не поверил ушам, а позже, получив пару подтверждений, едва не сошел с ума. В те дни – когда рушились стены, когда венцы дрожали и злились, а дутые офицеры разгуливали всюду с видом хозяев, – новость оказалась невыносимой. Людвиг почувствовал себя оплеванным, настолько, что не посмел рассказать о поступке брата друзьям. Казалось, что, узнав, все отвернутся от него, начнут подозрительно смотреть: а не сотрудничает ли в чем-нибудь с оккупантами он? Поэтому он молчал, а ярость бурлила в нем, бурлила так, что порой, стоило услышать имя Нико, подступало удушье. Хотелось вырваться из Вены, всеми правдами и неправдами добраться до Линца и посмотреть брату в глаза.
Это было невозможно. В какой-то день, не совладав с собой, Людвиг взял и написал брату полное желчи и отчаяния письмо, где в основном бранился, и вопрошал, и вразумлял. Отправить послание тоже было нельзя или, по крайней мере, сложно, вдобавок чревато рисками… так что Людвиг просто сохранил его, берег всю войну, а потом не выдержал и выслал, выслал едва ли не в день, когда французы начали отступать. До сих пор Людвиг не уверен, правильно ли поступил. Но тогда, брошенный Безымянной, запутавшийся в горестях, он, как ни омерзительно, хотел сорваться хоть на ком-то. Брат ответил – и быстро. Коротко, сухо, но несколько последних предложений дышали болью, такой, что Людвиг и ныне помнит их наизусть.
«В детстве отец делал все, чтобы я свернул со своего пути, и я, бесконечно им истязаемый, готов был свернуть. Но мне протянул руку мой старший брат, который предрек: “Ты будешь знаменитым фармацевтом и спасешь много людей. Просто помни это, что бы тебе ни говорили и кто бы тебя ни бил”. Я помню. И я делаю то, о чем мой брат попросил меня. Я спасаю жизни. Мой брат не уточнял, что жизни эти должны быть только австрийскими. На том прощай, у меня много дел. Рад, что ты жив».
Прочтя это, Людвиг почувствовал стыд, гнев, снова стыд, наконец – просто пошел в трактир и напился, но и после этого чувства метались хуже раненых зверей. Они мечутся и теперь – когда из-за болезни Каспара младший брат стал чаще появляться в Вене и избегать его сложно. За три года они так и не поговорили о случившемся, лишь сделали вид, будто писем не было, – но письма были. Сейчас эти письма словно лежат меж ними. Лежат, горя, как маковый венец в волосах далекой возлюбленной.
– Ты все понимаешь. – Нико совладал с голосом: произносит это глухо, но членораздельно, и приходится поднять глаза. Брат выпрямился, сцепил руки в замок. – И я тоже, знаешь ли, не дурак, хоть и считаюсь им на твоем фоне.
– Брось эти каспаровские реплики, – морщится Людвиг и тут же прикусывает язык: незачем вспоминать то, чем ныне больной средний брат изводил себя в отрочестве.
Николаус не отступается.
– Они не каспаровские. Поверишь ли, многие твои почитатели считают нас обоих недоразвитыми идиотами, чье единственное достоинство – твоя фамилия.
– Тебя что, это задевает? – Людвиг вообще перестает понимать, куда уходит разговор, но Николаус, тоже это заметив, хлестко возвращает все в прежнее русло:
– Не заговаривай мне зубы, Людвиг, я очень устал и хочу домой. Если тебе есть что сказать о других вещах, если… – он все же на секунду теряется опять, заметно сглатывает, – …если было все эти несколько лет, так говори, говори же, и давай закончим. – Он медлит, произносит уже почти умоляюще: – Я не могу так, понимаешь? Не могу. Ну хочешь, не будем пересекаться, хочешь, я договорюсь с Иоганной, чтобы предупреждала тебя о моих визитах?!
Не сдержавшись, Людвиг желчно улыбается: с Иоганной, ну конечно. Жена Каспара – тоже далеко не родня мечты: она, если память не изменяет, ведет род от обойщика, и это тот случай, когда революционные представления о душевной широте и высоком моральном духе рабочих и крестьян не оправдались. Иоганна дурно воспитана и вульгарна, склочна и расчетлива. Иоганна кокетка, но что хуже всего, Иоганна воровка. Ловили ее не раз, а апофеозом стала кража чужих жемчужных бус, за которую эта особа даже отсидела, будучи, на минутку, уже женой и матерью. Людвигу сразу не понравилась эта смешливая, наглая, пусть и красивая блондинка, на которую Каспар смотрел как на алмаз. В самом взгляде ее голубых глаз читалось острейшее желание присвоить все, до чего можно дотянуться: Каспара, его знаменитую фамилию, его стабильный доход. Носящая открытые платья в духе «грабенских нимф», вытворяющая сложные, но неизменно неопрятные прически, не понимающая в музыке, она тем не менее сразу отчего-то сочла возможным пенять Людвигу: «Что же вы не причесались?», «Что вы так громко говорите?», «Ах, бросьте пытать рояль! Я люблю гитару!». Он честно постарался сблизиться с ней, поняв, что влюбленность Каспара крепка, но увы, не смог, и с каждым годом взаимная неприязнь крепнет. Разумеется, Иоганна будет рада услышать от Нико «Нашему знаменитому брату опять что-то не так».
– Нет уж, благодарю, – отзывается он, борясь с желанием снова опустить глаза: Николаус кажется сейчас очень расстроенным. – И… Нико, – брат морщится, но не поправляет, – я не хочу тебя избегать. Я просто…
– Просто хочешь, чтобы я каялся? Так? Я не буду.
Людвиг осекается, мотает головой, потом сжимает виски. Брат ждет, смотрит, упрямо сжав губы, и, хотя промолчать мудрее, не получается. Отодвинув чашки, Людвиг медленно привстает: сидеть сил больше нет. Упершись в столешницу, он глубоко вздыхает.
– Я просто не понимаю, как… почему, – начинает он. – Нет, не почему ты не хочешь каяться, и нет, мне не нужны твои покаяния, они ничего не поменяют. Я скорее не понимаю, как… – Нико медленно выдыхает. Глаза их снова встречаются. – Как ты пришел к этим взглядам; как остался при них, зная, что происходит в стране. Как ты жил, видя, сколько убийц наших людей ежедневно стекается в Линц? Как…
– Именно так, – сухо отрезает Николаус. – Видя, пришел. И видя, остался.
– Поясни, – огромного усилия стоит ограничиться короткой просьбой.
– Их было много, Людвиг, да, – откликается брат, устало потерев глаз. – Так много, что просто страшно, а как изувечены… – Снова рваный вздох. – Я видел их – и меня брала спокойная гордость: хорошо, значит, сражаются наши. Но за этой гордостью приходил страх: как можно бросить в пекло столько разом людей, как…
– Ты жалел их, – тихо обрывает Людвиг, и Николаус кивает.
– Да, и не понимаю, почему ты коришь меня. Я их жалел.
– Зная, что я и многие другие…
– Зная! – Николаус все же перебивает, тоже ударяет по столу, но легче, ладонями. Губы его снова начинают трястись. – Да, зная! И надеясь, что если я буду хорошо помогать, в нашем городе будет спокойнее, ничего не разрушат, никого не казнят…
– И тебе совсем не было стыдно? – Людвиг вглядывается в него, ищет фальшь, ищет хоть какие-то следы внутреннего торга с собой, но не находит. И от этого отчаивается.
– Да за что? – Николаус даже всплескивает руками, волосы опять падают на лицо. – За что, за то, что остался человеком вне игрищ коронованных крыс?
– Они выздоравливали и снова шли сражаться, – отрезает Людвиг, медленно садясь: ноги начинают неметь. – Шли захватывать землю…
– А лучше бы в нее ложились? – Теперь Нико вперивает в него взгляд единственного здорового глаза, стискивает зубы, цедит сквозь них, напрягая плечи и подаваясь ближе: – Ну давай! – Снова он ударяет по столу ладонями. – Ну скажи это! – Еще удар, подпрыгивают чашки, падает на пол булка. – Лучше бы они все подохли на койках? Лучше бы я вообще всех их чем-нибудь отравил? Да?!
На последнем слове Николаус буквально взвизгивает – так высоко, так отчаянно, что редкие посетители и хозяин с хозяйкой разом обращают на их стол взгляды. Брату все равно: теперь он вскакивает, будто подброшенный, теперь он нависает над Людвигом – а тот смотрит, не в силах разомкнуть губы. «Лучше бы? Лучше бы?» – звенит в голове, и фантомы, вездесущие фантомы передразнивают вопрос басами и тенорами, насмешливо и горестно.