«Беги, пока можешь!» – визжат то ли они, то ли голоса в голове.
– Ты, – повторяет Людвиг.
Молния гаснет. Лицо Безымянной свежо и прекрасно, но бледно и полно горя.
– Ты, – эхом вторит она, но не продолжает.
Людвиг молча глядит на нее и в ту минуту наконец принимает все. И то, что знает ее имя, и подлинную загадку ее явления, и то, что филигранная простота первого не может быть едина с неотвратимостью второго. Ее судьбу, свою судьбу, и пусть все непроглядно, безнадежно, как слова Сальери в мертвом доме во чреве оккупации, страха нет. Пусть так, пусть. Руки безвольно падают. И снова начинают дрожать.
Мраморное лицо ее не увяло, вся она кажется даже точенее и величественнее, чем раньше. Белокурые волосы волнами падают на плечи; горло закрывает высокий черный ворот. Она молода. В прошлую встречу она будто немного приблизилась к возрасту Людвига, а теперь снова видится юной. Или Людвиг просто забыл ее лик?
– Ты за мной? – шепчет он. – За то, что я вмешался?
Она подходит в несколько шагов, и в воздухе явственно слышится хруст осколков под ее подошвами. Дождь и гром по-прежнему для Людвига немы, но поступь и дыхание Безымянной – нет. Как и слова:
– Нет, я… к тебе. И больше я не уйду. Спасибо.
Людвиг сам делает шаг, и они оказываются вплотную. Когда небо вспыхивает молнией в третий раз, Безымянная сама приникает к его губам.
С поцелуем возвращаются звуки бушующего мира, но Людвиг почти не осознает этого. Слух теряет смысл, как и зрение: он закрывает глаза. Всегда боявшийся прикоснуться по-настоящему, до сих пор стыдящийся поступка трехлетней давности, он наконец поднимает руки и обнимает ее за плечи, и вторая кисть его замирает на худых лопатках. Робко. Нежно. Она не вырывается, льнет теснее, теснее, сама пытается удержать: не может не видеть, что он вот-вот упадет замертво. Черная одежда ее пропитывается его кровью. Боли нет.
Им нужно объясниться, но разве это не объяснение? И пусть они говорят одновременно, и их слова, дыхание, движения сливаются в одно, общее с дождем и ветром, со стеклом на полу и городом за окнами, с тем, что уже сбылось, и с тем, чего пока не случилось. Это, а точнее, бледно похожие мгновения он видел иногда в стыдных предутренних снах, и там казалось, что под ладонями ни тепла, ни холода – так можно обнимать туман или солнечный луч. Но здесь, наяву, все живое. Он прикасается к настоящим, не эфемерным волосам, зарываясь в них пальцами, а тонкие руки цепляются за его шейный платок. Глубокое, низкое, насквозь земное желание не дает остановиться, помедлить, спросить. Людвиг, расстегнув на ее воротнике одну серебряную пуговицу, просто целует бледную шею, опускает другую руку к тяжелому подолу, сжимает мягкий бархат. Она отступает, увлекая его за собой. Дальше от стекла и бури, хотя ветер по-прежнему с легкостью забирается в крысоловку, гуляя по углам.
Но это перестало быть важным.
В комнате пахнет кровью и клевером.
Я не надеялся, что ты останешься. Но я и теперь вижу тот миг – как ты лежишь рядом, серебряная в выступившем из-за туч лунном сиянии. Как твои волосы отливают блеклым золотом, как твои глаза – потемневшие, усталые – опять напоминают зачарованные озера Нимуэ. Я знаю, ты боишься вопросов и вообще лишних слов, и я продолжу молчать – как молчал в ночи. Мне не хотелось называть имени, хотя я уже неколебимо был уверен, и не хотелось снова спрашивать, кто ты, потому что я не смог бы отпустить или променять на что-либо ответ, который ты сама дала своим отчаянным возвращением.
Моя. Мое безумие. Мое все.
Стекла взлетали, срастались подобно переломанным костям, ловили лунные блики и вставали в раму. Это напоминало мелодию, я ее слышал, и я был счастлив. И я спросил одно:
– Гете прав?
Я не знал, что именно пытаюсь охватить, мрачные ли пророчества, не властные над праведной душой, или то, что меня выгнали, или слово, которое я прочел по посеревшим не то от ужаса, не то от жалости губам.
– Гете прав, – эхом отозвалась ты, положила голову на мое плечо, и ночь забрала нас.
Ныне, поутру, тебя снова нет, но это ощущается иначе. Ты поблизости: может, вышла потребовать что-то к завтраку, может, вспомнила о моем маленьком долге перед великим писателем и отправляешь доверенные мне деловые письма, может, заглянула в церковь – знаю, по утрам они тебя влекут. Но я подожду, даже если ты вновь бродишь среди маковых полей.
Знаешь… меня охватывает то радость, то грусть в ожидании того, что дальше готовит нам судьба. Как никогда я сознаю, что могу либо быть с тобой, либо не быть вовсе. Я столько был вдали от тебя, пока Небо не дало нам милосердно соединиться. Так было предрешено, надеюсь, но как бы мне хотелось, чтобы ты разделяла мое счастье. Молю, не подвергай сомнениям мою нежность. После всего я бесповоротно сознаю, что другая уже не овладеет моим сердцем, никогда, никогда.
Моя Жизнь – мое Все – моя Сила. Навеки твой. Навеки моя. Навеки вместе. Л.
1815Ивовая ветвь на могилу моего брата
На камень, медленно кружась, падает снег. Белая пляска могла бы петь благословенным хоралом, могла бы звенеть нежным адажио, но в тоскливом ноябре напоминает скорее скерцо, горестное скерцо отцветающей небесной яблони. Снег скрывает все вокруг, прячет последние краски, слепит глаза. А пальцы он колет так, будто состоит из толченого стекла и пепла.
– Не думаю, что ему нужно дерево, – тихо говорит Николаус, смотря на одиноко возвышающуюся над белизной, воткнутую в землю ветвь. – Я вообще не думаю, что…
– Главное – не забыть дорогу, – мирно обрывает Людвиг. – Хоть для ребенка нужно ее сохранить. Поэтому я бы все же посадил тут иву. Как… дома.
– Чтобы не было как с твоим Великим Амадеусом?[99] – Не поворачиваясь, он чувствует внимательный взгляд.
– Чтобы не было ощущения, будто жизнь его стерта. – Все, что Людвиг говорит в ответ. А потом, поколебавшись, предлагает: – Поедем назад вместе?
Внутри он напряжен, ждет отказа – чего же еще? Но брат, устало убрав с лица промокшие волосы, кивает и, отведя наконец взгляд от надгробия, напоминает:
– Похоронные правила Иосифа ушли с ним самим, камни уже не так безлики. Да и я тоже не дал бы нашему брату потеряться… там, где он сейчас есть.
Людвиг прячет руки в карманы плаща и первым идет прочь, в сторону ворот. Долгие шатания по кладбищу не слывут у венцев пристойным досугом, да и просто хочется скорее оказаться подальше от толпы заснеженных призраков, в коих обратились надгробия. Подальше от свершившегося. Подальше от непоправимого.
– Весной решим, – мягко бросает он. – Весной. Если доживем сами.
Николауса он уже через несколько секунд чувствует за плечом, но не оборачивается.
Каспар сражался долго и героически. Он очень хотел жить, даже посещал до последних месяцев службу, пытаясь делать вид, что ничего не происходит, точно надеясь отпугнуть болезнь. Один раз почти получилось, год назад: тогда Каспар, слегший и даже написавший завещание, спустя месяц вдруг встал на ноги, и кашель его отступил, и волосы засияли прежней рыжестью, и довольно долго он действительно изумлял врачей хорошим состоянием. Увы, дело тут было не только в стойкости. В одну из ночей, сидя с братом, Людвиг отчаялся настолько, что окаменел: руки опустились, ум помутился, он просто перестал понимать, зачем давать бесполезные лекарства, зачем сбивать жар, зачем открывать окна и убирать пыль, если все только продлевает агонию? Безволием он разгневал Безымянную. Она поцеловала Каспара в лоб, напоила водой из своих рук и, прежде чем пропасть, глянула так, что щеки вспыхнули жаром. Милосердие это было жестоким: «Не хочешь облегчить ему агонию сейчас? Жди теперь второй виток». Так и случилось: улучшение не закрепилось, последние полгода были для Каспара вовсе пыткой. И вот наконец… от мук он избавлен.
– Я думал, он выберется. – Голос Нико за последние годы поменялся, огрубел, но сейчас опять чуть звенит. Людвиг устало прикрывает глаза.
– А ведь ты никогда не был склонен к вере в чудеса.
Брат медлит. Слова глухие, но Людвиг их разбирает:
– Знаешь, когда столько чудес сыплется на мир после многих лет голода и боли… невольно начинаешь верить, что Провидение не пожалеет одно и для твоего брата. Тем более когда он так любит жизнь. Наивно, понимаю. Забудь.
Людвиг вглядывается в поблескивающий белый покров под ногами. Оборачивается – за ним и Николаусом вьются блеклые цепочки следов. Снег заметает их быстро; небо налито темнотой, но не грозно, больше похоже на пуховое одеяло, желающее всего-то одного – наградить землю сладким сном. Брат прав: за последние годы мир подобрел. Пусть чуда для Каспара у него и не нашлось.
Чудеса посыпались откуда не ждали – с ратных полей России. К зиме 1813 года стало очевидным: Франция, такая могучая, так спешившая возвести Империю на костях сестер, не переживет новую войну. Загадочная для Людвига Бородинская битва, по описаниям похожая на давнее видение, была Александром проиграна, но положила странное начало поражениям уже Наполеона – и поражениям кровавым. Там, близ Москвы, что-то глубоко его потрясло и подточило самодовольный, упрямый дух. Не мужество ли тех, кто умирал в кровавых оврагах и носил на шеях сияющие звезды, не чудная ли столица, которую едва ли не всю предали огню, не желая делать второй Веной? Так или иначе, прошло около двух лет – и объединившаяся Европа изгнала Францию с большей части оккупированных территорий. Париж пал, Наполеон отрекся от престола, его попытка к бегству провалилась. Мир усвоил, что пора меняться, но таких перемен больше не хотел.
Все это Людвиг наблюдал с непривычным спокойствием, чему, впрочем, не удивлялся. Лето 1812 года знаменовало для него новое понимание всего, новые смыслы и чувства. Безымянная по-прежнему покидала его, но то были иные разлуки. Они засыпали вместе, играли в четыре руки, часами гуляли. Она плела ему венки, он читал ей «Фауста», они привадили в окрестных лесах семейство диких кабанов и кормили их. Он привыкал к иной реальности – той, где любимого существа можно коснуться, той, где возвращение к жизни медленно, местами мучительно, но желанно. Теперь-то он добросовестно делал все, что велел Франц: соблюдал режим сна, пил целебную воду. Сочинял вяло, без спешки, пытаясь скорее излить новые настроения, чем создать нечто божественное. Праздное лето вдвоем, более похожее на отдых влюбленных, чем на лечебную поездку, полностью его устраивало. Не задевало даже то, что Гете более не заикнулся о совместной работе и не ответил на девять из десяти писем. Промолчал, не выставил в курортном свете дьяволопоклонником – за это уже стоило его поблагодарить. Черт с ним. Людвига ждали вещи совершенно другие.