– Это другое, – твердо возражает Людвиг и снова берет бокал, обращает взгляд на фреску с двумя правителями. – Есть слава темная, есть светлая. Хороши обе, но вторая накладывает обязательства. Все верно, однажды мне пришлось признать свою… эксцентричность. А потом осознать, что я больше, чем это.
– Ой, брат, вот этого всего мне точно не понять! – забавно отмахивается Нико и утыкает нос в свой горшок. Людвиг решает его не просвещать, ведь все и так видно невооруженным глазом. Еж уже колется меньше. И рад этому.
Седьмая симфония 1812 года – особенно сердцевина, алегретто, где очевидно слышалась неумолимая поступь фатума и медленно наполнялся кровью ручей в далеком овраге, – была еще стенанием Людвига по самому себе: по миру, задушенному войной, по своей проклятой тайне рождения, по чужому колдовству и, конечно, по возлюбленной, Безымянной и Бессмертной. Восьмая рождалась уже с иным мироощущением: там его, терзаемого дурными предчувствиями, болезнью и потрясением с Гете, настигла целительная нежность. Сочинение получилось невероятно контрастным: правильным безумием показалось соединить и теплые пробуждения с любимой, и тяжелые новости с фронтов; и солнце на белом шиповнике, и дым Бородина; и ленивые прогулки к семье кабанов, и отголоски весенней ссоры с братом, удары своих кулаков и его ладоней по столу. Обе вещи Людвигу очень нравились, нравились и его верным поклонникам. Но миру он открылся в ином.
Когда французы стали проигрывать сражение за сражением, Людвиг начал писать и чуть другую музыку. Первой вехой стала пьеса для очередного автомата, механического органа-гиганта, который, правда, в итоге с ней не справился. Нот для умной машины оказалось анекдотически много, как когда-то ноты Моцарта не вместились в разум Иосифа. Но бравая «Победа Веллингтона при Виттории»[100] – которая на деле, в собственном сердце Людвига, воспевала и Асперн, и Вену, и еще десятки битв – не пропала: заказчик предложил доработать ее и исполнить на ближайшем концерте в пользу солдатских семей. Инструментальный масштаб, правда, получился таким, что понадобилось сразу три дирижера. Одним стал Людвиг, вторым – придворный композитор Вейгль, а третьим – невероятно – сделался сам Сальери, организатор сбора, взявший самые гремучие и капризные партии. Стоя с ним в некотором смысле плечом к плечу, чувствуя нить, коей пронизала воздух меж ними музыка, Людвиг и понял, как далеко шагнул от себя прежнего менее чем за год. Для него обычным было просить у Сальери совета, обычным – безоглядно доверять ему свои сочинения. Но дирижировать вместе, этим единением напоминать всей Вене: «Подними голову, сотри с лица кровь, враг бежит, он больше никого не тронет!» – такого он не представлял. Он понимал: ценители «привычно мрачного, непонятного Бетховена» сочтут «Победу…» напыщенной пустышкой, наивной вариацией на тему золотой гусыни. Но он понимал и иное: уставшей стране, чтобы радоваться, нужна именно она. Радость не знает вычурности и сумрака, радость не знает надрыва и вечности. Радость сиюминутна, бесхитростна – тем и ценна, а особенно радость победы, способной в следующий же миг превратиться в поражение. Вене пьеса понравилась. Людвиг написал еще пару похожих вещей, затем доработал героичную «Леонору», которая неожиданно тоже нашла наконец теплый прием, – и вот, к нынешнему году «непонятный Бетховен» уже на порядок понятнее. А еще богаче, уважаемее и, главное, озарен светом. Его музыка нужна не только «просвещенным бунтарям», а ему не пришлось даже переступать через себя, всего-то на одно он и решился – разделить с миром собственную радость.
И конечно же, любовь.
За соседний стол садится компания в ярких мундирах – все больше мужчины примерно его лет, бледноватые, но с весело горящими глазами. Они требуют пива, самозабвенно галдят и вроде как нестройно поют. Голоса такие зычные, что Людвиг чудесно их слышит и быстро понимает: речь русская. Ребра сжимаются в тот же миг, шея тянется в сторону компании сама, взгляд начинает бегать по лицам.
– Чего ты? – интересуется Николаус, жуя кусок мяса. – Твои друзья, что ли?
Людвиг вздыхает и, с усилием отвлекшись, качает головой.
– Показалось, – бросает он и в последний раз обновляет брату и себе бокалы. – Нико… давай выпьем за то, чтобы домой вернулись все. Что бы это ни значило.
– Давай, – удивленно, но быстро соглашается Нико, и они делают по несколько глотков. А вот доедать жаркое уже не хочется.
После победы над Наполеоном именно в Вене обсуждался новый миропорядок. Еще недавно в столице яблоку негде было упасть от гостей всех званий и национальностей. Людвиг умудрился перезнакомиться с уймой императоров, князей, герцогов – и многие, кстати, оказались людьми неплохими. Что говорить об офицерах и солдатах. Но сколько он ни всматривался в лица в театрах, сколько ни играл на балах, посылая публике мысленный зов, F. и L. так и не нашлись. Погибли они в овраге? Не приехали? Или находились здесь, но не желали видеть… как там… сожителя темных сил? Что наговорил им Гете? Первые мысли будили горечь, вторые – ярость, а потом их сменяла пустота. Спросить было не у кого: даже полных имен своих знакомцев Людвиг не знал. Оставалась Безымянная, но отчего-то с ней вспоминать чудовищный вечер в чужом саду было страшно. После их с Людвигом воссоединения внезапно кончились сны. Пропал костяной трон, пропал безликий король – впрочем, безликий ли, вспоминая все, что постигло мир за последние годы? В свете Эльбы и Святой Елены исчезновение короля было закономерным, но все же…
Русские взрываются хохотом, один кричит фразу, которую Людвиг понимает целиком: «Прекрасен наш союз!» Глаза снова, помимо воли, устремляются на пустое место за столом, но ни горшка, ни бокала там уже нет. Зато на стуле скромно сидит Безымянная, она одета сегодня необычно – в мундир, тоже русский. Она слабо, ободряюще улыбается. Свечные блики превращают ее локоны в расплавленное золото.
– Прекрасен наш союз, – говорит Людвиг на немецком. Нико поднимает брови.
– Как трогательно. Да, пожалуй, он неплох.
Снова переведя глаза на возлюбленную, Людвиг вспоминает, как ревели летом фейерверки над Веной – победные всполохи, бесконечный небесный сад диковинных георгин. Тогда она тоже ходила так – не в платье, а в форме, и волосы ее были подвязаны широкой зеленой лентой. Они бродили по взбудораженному городу, всюду попадая в цветное сияние, они целовались в каждом переулке, забывая о приличиях, – но оставались невидимыми. В те минуты ему казалось, что все невзгоды стоили этих фейерверков, этих поцелуев, этого торжества. Ныне, даже радуясь Безымянной, он не может забыть: на столе еще недавно стояла поминальная еда. А F. и L. так и не нашлись.
– Поехали домой, – тихо говорит он, точно не зная, к кому обращается.
– Да, я тоже устал. – Николаус кивает и первым встает. – Заночую у тебя, ладно? Раз уж ты на карете.
– Разумеется! – Впору вспомнить, как неохотно брат оставался у него в юности, и возрадоваться. – Тебе повезло, в этой квартире у меня даже есть вторая кровать!
На выходе из «Лебедя», бегло обернувшись и вглядевшись в сумрак залов, Людвиг вспоминает, с чего начался разговор здесь, и тихо спрашивает:
– А что было с тем королем?
– Которым, когда? – Брат потирает веки кулаком. Похоже, он вот-вот уснет стоя.
– Твоим прокаженным. – Людвиг проводит пальцами по своему лицу, изображая бинты. – Нашла его смерть?
– Нашла. – Николаус кивает, ступая из-под крыльца на заснеженную мостовую. – Но могу себе представить, как она об этом сожалела. Думаю, если она правда бродит среди людей, ей довольно грустно с некоторыми из них расставаться.
Похоже, он перебрал: такие речи ему несвойственны. Холодок снова бежит по спине, в этот раз причина прозрачнее. Но отвлекаться некогда: забираясь в карету, Николаус едва не расшибает нос, и приходится быстро поддержать его за шиворот.
– Откуда у тебя эта… мысль? – уточняет Людвиг, когда брат забивается к окну, в пестрое гнездо подушек. Но оказывается, он уронил голову на грудь и уже дремлет. – Ладно.
Он бегло оборачивается, надеясь увидеть Безымянную рядом: вдруг решит проехаться с ними? Но силуэт ее, бледный, высокий, задержался на крыльце, и приходится помахать рукой. Она качает головой, тая в воздухе. Не поедет. Вздохнув, Людвиг называет кучеру адрес и захлопывает дверцы. Что бы это ни значило, к вечеру она будет дома. Как все-таки жаль, что Нико ее не видит. Умер бы от зависти.
– Прекрасен наш союз, – тихо повторяет Людвиг сам себе, пересаживаясь к брату ближе.
На стекло кареты все гуще налипает снег.
Часть 6Без семьи
1820Липициан
Когда они встречаются взглядами, Карл сразу потупляется, но хотя бы не отступает – и это вселяет тень облегчения. Неотрывно наблюдая за понурым мальчиком, Людвиг облизывает губы, медлит и наконец все же осторожно, почти заискивающе спрашивает:
– Ты правда рад?
– Да. – Но головы Карл не поднимает. – Я рад. Потому что очень устал.
– Понимаю. – Людвиг кивает. Кладет руку ему на плечо, чувствуя под пальцами хрупкие кости, напоминающие скорее о жеребенке, чем о человеке. «Потому что устал». Не «потому что мне с тобой лучше». Пускай хоть так. – Чем хочешь сегодня заняться? Может, сводить тебя в кофейню? Или поедем в Пратер, или в цирк?
– Я бы погулял, – тускло отвечает Карл. Кругловатое милое лицо его ничуть не оживляется. – Если ты не против. Один.
Последнее слово тяжелее камня, а впрочем, Людвиг его почти ждал. Правда, не подготовился должным образом, не знает, как реагировать. Как и обычно.
– Конечно… – Все, что удается выдать. – Только все же обещай…
– Я к ней не пойду. – Карл выпаливает это громче, резче, но лицо все такое же пустое. Он вскидывается, и Людвиг болезненно падает в странные серо-синие глаза. Чужие глаза. – Клянусь.
– Клятвы мне не нужны, – спешит заверить Людвиг, уже жалея, что вообще заикнулся. – Хватит обещания. – Кинув взгляд за окно, он спохватывается. – Вот только там моросит дождь, не хочешь пока…