Письма к Безымянной — страница 91 из 102

– Нет-нет. Когда я сентиментальничаю как дурак, это можно и вслух. Может, пойдем? Лошади, думаю, еще покуражатся, и я успею вернуться домой как ни в чем не бывало… выпьешь со мной кофе или вина? Мне лучше сделать перед племянником самый праздный вид, а тебе я буду очень рад.

Снова кивок. Когда Людвиг встает, Карл Первый торжественно вручает ему кота и принимается отряхивать брюки с самым озабоченным видом. Сдержаться сложно:

– Да-да, и животному чего-нибудь нальем. Кстати, не мне тебя учить, но было бы неплохо, чтобы одно из них… сколько там у тебя сейчас, восемь?.. превратилось однажды в принцессу…

– Вы сказали, это кот, – читает он по губам, снова изогнувшимся в улыбке, и смеется.

– Ну не обязательно этот. Этот может оказаться ее отцом.

Уходя, Людвиг старается не оборачиваться на манеж, но все думает о лошадях. Вдруг вспоминает занятную байку, в истинности которой, правда, не уверен: липицианские жеребята якобы рождаются черными как угольки и только со временем светлеют, сильнее и сильнее. Белыми как молоко становятся лишь полностью взрослые лошади.

В этой метаморфозе Людвигу видится поистине семейная черта. Пожалуй, все братья Бетховены – и Николаус, и Каспар, и он сам – родились черными жеребятами. За белизну им еще пришлось побороться, но у каждого по-своему получилось.

Получится и у Карла Второго. Обязательно. Нужно только помочь и подождать.


1824Башня Дураков

Теплая ладонь фройляйн Унгер касается его кисти. Юная певица заправляет за ухо смоляной локон и говорит что-то; Людвигу удается прочитать это по ее бескровным от волнения губам, но в первую секунду он не верит. Каролина повторяет:

– Вам рукоплещут.

Только тогда он с усилием разворачивается к залу. Ему открываются сотни оживленных лиц, и впервые за долгое время сердце начинает колотиться ровно и сильно, почти как в молодости. Триумф. Снова триумф, пусть даже триумф призрака.

Сегодня исполнялись его Торжественная месса и Девятая – лучшая, как сам он считает, – симфония. Это полностью концерт «гениального Бетховена», первый за несколько лет. Людвига не так чтобы забыли, но с момента, как он затворил двери и распрощался с последними учениками, его имя постепенно исчезло из газет и салонных разговоров, он стал чем-то вроде городской легенды – а к легендам привыкают. Было не до шума, слишком много забот, а писал он все больше концерты и фантазии то на заказ, то в подарок. Так сложилось: пробиваться к славе нужды больше нет, издатели заинтересованы в каждой новой вещи и платят щедро, а жизнь требует: «Сосредоточься на ином, иначе не успеешь». Не успеешь. Людвиг и сам ощущает это, то в предвкушении, то в панике.

Порой кажется: его несет река, дальше и дальше, быстрее и быстрее. Уже не обернуться, а вокруг все размывается, дрожит. По берегам расцветают белые цветы иронии: эпоха сменилась, на место «бунтаря Людвига» пришли другие – тоже дикие, угрюмые, сумасшедшие. И гениальные, нередко гениальные, именно такое сочетание отныне модно что в музыке, что в литературе и живописи. Новый век – век неулыбчивых юношей в сдержанных нарядах, с темными взглядами и тягой цитировать древних. Но Людвиг не жалеет, что когда-то опередил время и затем стал иным.

Торжественная месса – первый его по-настоящему вдумчивый опыт в церковной музыке и первое искреннее, диктуемое только нежной благодарностью обращение к Провидению. Без вызова и недовольства, без отчаяния и страха, пронизанное светом. Молитва о вечном мире, молитва за тех, кто его не дождался, молитва о том, чтобы наивные идеалы революции не истаяли совсем, ведь все идет к этому. В Вене сейчас… душно. Ветхий император боится слететь с трона. Ему нужны умы не ясные, тем более не блестящие, но покорные, доверчивые, не умы вовсе, а тень умов. Его нервируют малейшее сборище молодежи, вольнодумная постановка, книга. Церковь притесняет врачей и ученых, как притесняла лишь до триумфов ван Свитена-старшего. Письма вскрывают, кружки, где говорят о необходимости новых прав и свобод, упраздняют. Слово «перемены» лучше не произносить. Ходит слух, что знаменитая «Ода к радости» Шиллера должна была зваться «Одой к свободе», но цензура не разрешила. Да что там… вальс, безобидный новомодный вальс порицается церковью как «греховный» из-за того, что партнеры соприкасаются слишком тесно.

Концерт Людвига – не бунт, лишь напоминание: спать и прятаться вечно не удастся, мир меняется, а Небо за этим следит – и у Него свой план. Месса пробирает до костей загробным величием и немым призывом покаяться, а симфония венчается неожиданным финалом – хоровым исполнением той самой «Оды к радости». Или все же к свободе?

Людвиг не слышит оваций: в последние два года он не слышит ничего вовсе. Ухудшение было быстрым и потому почти безболезненным. Людвиг даже и не помнит утро, в которое не разобрал ни скрипа колес на улице, ни хлопка двери, ни слов, которые Карл прокричал в ухо. Мир просто замолчал; Людвиг принял это и купил побольше тетрадей. Только с Безымянной слух возвращается. Без нее Людвиг может лишь вообразить музыку и поймать в глазах публики. Это отдаление от собственных творений поначалу ранило, ныне – привычно. Толпа там, внизу, звучит ясно, чисто. Звучит мессой, симфонией, восторгом и гордостью. Людвиг не говорит ей «Спасибо», но, раскинув руки, цитирует:

В лицо тирану усмехнемся,

Лжецов убьем, отринем страх!

Умрем – воскреснем. И вернемся

В отважных и благих делах!

Он не уверен, правда ли Шиллер обходил цензуру, но байка не без смысла. Не пришлось Шиллеру – придется кому-то еще, если так пойдет. Смыкаются когти многих европейских орлов, взять хотя бы русского. Судя по некоторым рассказам, страна, когда-то победившая чудовище, грозится стать чудовищем сама: как и Австрия, нуждается в переменах, но не допускает их, более того – вот-вот начнет вешать прогрессивную молодежь пачками.

Рот фройляйн Унгер испуганно приоткрывается. Толпа, наоборот, возбужденно дрожит, аплодирует, снова кричит. Можно не сомневаться: восторженная монолитность иллюзорна, внизу есть пара-тройка полицейских осведомителей, которые все запомнят. Но плевать. «Великого Бетховена» не тронут: вне искусства он недостаточно влияет на сердца и умы, чтобы быть опасным для режима, точнее, по расхожему мнению, он то ли слишком ленив, то ли слишком немощен, чтобы это делать. А со сцены пусть орет что хочет.

Криво усмехнувшись, но быстро превратив оскал в более-менее приличную улыбку, Людвиг отступает. Хлестко взмахивает рукой – и покидает сцену. Пора домой. Задерживаться, праздновать он не хочет, ведь единственный, с кем задержался бы, с кем бы отпраздновал…

Рассудок выставляет стену перед рванувшейся мыслью слишком поздно. Ноги подгибаются, и, возможно, это даже не удается скрыть. Спускаясь со сцены, Людвиг остро ощущает, как по спине течет пот, а желудок не просто сворачивается – перекручивается, обрастая иглами снаружи и изнутри. Кто-то – молодой музыкант с белыми как лен волосами – касается руки. Наверняка интересуется, все ли хорошо, но прочесть не получается. Людвиг отмахивается, морщится, будто от юноши несет помоями, – мерзость, но ничего поделать он не может. Хочется поступить и похуже, например чем-нибудь запустить в эту участливую рожу. Он иногда кидает вещи в слуг. А вот оркестры и друзей прежде удавалось сберечь.

– Оставьте меня! – рявкает он и юноше, и всем вокруг. – Довольно, пропустите, катитесь к черту!

Никто не суется, всем известны эти поистине безумные, львиные перемены настроений. Музыканты, пробившиеся поклонники, критики, даже тип со скользкими полицейскими глазами – все расступаются, некоторые даже жмутся друг к другу, как перепуганные овцы. Людвиг, не удостоив никого хоть сколь-нибудь долгим взглядом, стремительно проходит мимо, а спустя считаные минуты уже оказывается на улице. Рвет на себе ворот, пытаясь вдохнуть, скидывает фрак: как жарко, не зря все-таки май. Перед глазами плывет. Людвиг идет от театра быстро-быстро, а когда заботливо присланная эрцгерцогом карета робко едет следом, отмахивается в последний, третий раз. Ему не нужно, чтобы его подвозили. Пора опять кое о чем подумать и кое на что решиться, иначе это «кое-что» просто его убьет.

Теплый ветер приносит запахи цветов. Разительный контраст: природа весела, довольна, наряжается, словно дорогая шлюха: цепляет на себя сиреневый и яблоневый цвет, яркие звезды, новенькие клумбы с таким количеством ярусов, что они больше походят на торты. Смотреть тошно, кулаки сжимаются, зубы тоже. Рот полон соленой крови: похоже, Людвиг искусал себе все щеки, как не делал много, много лет. Но то, что клокочет в сердце, увы, не может найти выхода, остается только терпеть, молясь об облегчении. Или?..

«Не успеешь, не успеешь!» – дразнятся чертовы фантомы в голове. Они тоже присмирели после 1812 года, еще больше притихли, когда воцарилась окончательная глухота, но иногда прорываются. Злобные насмешливые твари.

– Я и не стану, – шепчет Людвиг хрипло.

«Трус, трус!» – парируют они, а ветер кидает в лицо пригоршню яблоневых лепестков. Людвиг зажмуривается, сутулится, подается корпусом вперед. Теперь он идет, будто борясь с ветром, атакуя его грудью. И только так ухитряется добраться до дома с более-менее опустевшим рассудком.

Карл, на пару дней приехавший из съемной квартиры, чтоб побыть за секретаря, ухитрился отбодаться от концерта: заявил, что у него много срочных заданий. Людвиг принял слова на веру, Венский университет все же не шутки; судя по Николаусу и старине Францу, учеба там не сахар. Да еще языковая специальность. Впрочем, Карл сам на нее согласился. Это было внезапным: обсуждая будущее племянника после выпуска из пансиона, Людвиг ведь – так и не дождавшись «лошадиного» признания! – сам многозначительно спросил: «А не интересуют ли тебя какие-нибудь… м-м-м… животные?» К его удивлению, Карл энергично, искренне замотал головой. «Что же тогда?» – растерялся Людвиг и увидел привычное пожатие плеч. В итоге, мучительно подумав, он предложил языки: все-таки после их изучения открывается много дорог. И Карл вроде бы не возражал.